|
Рельсы искривлены и изломаны, выброшены из земли. Железо почернело от копоти, а на земле темнели пятна — неясно: масло, вода… или кровь.
Дальше, в снежной дымке, состав растягивался змеёй. Некоторые вагоны стояли на месте, только покачивались, будто ещё не поняли, что произошло.
Вышел и Глушаков. Хромая, он остановился у края насыпи, тяжело выдохнул в кулак, будто надеясь выдохнуть вместе с паром то, что не умещалось в груди. И так же не сдержал возгласа удивления. Выругался так, что завяли бы и цветы, будь они тут. Даже Женя, слышавшая разного от раненных солдат, покраснела от смущения.
Эмоции его были понятны.
— Как будто человека родного убили… Мы ж с ним через ад прошли… — пробормотал он. — А он мне теперь вот так… в развалинах…
Он не плакал — глаза были сухие, только подбородок дрожал: будто всадник взирал на умирающего коня — и не спасешь, и не унять боли.
— Трофим, — мягко произнес Сидоренко. — Ты не переживай, подлатаем состав. Ничего, еще поездим. И не в таких заварушках бывали.
Тот лишь покачал головой.
Ивану Павловичу тоже стало горько на душе. В санитарном поезде ездил он не долго, но сроднился с ним.
— Надо бы телеграфировать… — произнес Сидоренко.
Глушаков скривился, словно съел горькую пилюлю. Сказал:
— Телеграф в труху, проверил уже. На него тумба упала, когда трясло. Не сможем пока сообщить об аварии.
Вот так новости…
Никто не решался спросить что делать дальше — так и стояли, смотря на поезд.
Внезапно из темноты донёсся звук — далёкий, нарастающий гул, низкий, неприятный. Оглянулись. В сумраке сложно было разглядеть хоть что-то, но в небе виднелось пара черных точек — птицы?
Глушаков достал из кармана бинокль — совсем крохотный, почти театральный, — присмотрелся.
— Ну? Что там, Васильич? — спросил Сидоренко.
— Аэропланы! — радостно крикнул Глушаков.
И чуть тише и уже не так радостно добавил:
— Наши или нет?
* * *
Повисла долгая неприятная пауза. Все принялись пристально следить за точками в небе. Но разглядеть конечно же ничего было невозможно. Оставалось только слушать этот странный гул.
Звук был необычный, но знакомый — уже довелось его недавно слышать. Глухой, едва различимый, будто кто-то вдалеке бьет палками по нерастаявшему льду. Потом — нарастающий гул, дробный, сухой.
Над серым горизонтом, из-за лоскута тяжёлых облаков, выплыли два тёмных силуэта.
Аэропланы.
Они шли низко, тяжело, чуть покачиваясь, лениво. Ну как есть коршуны. Размашистые крылья, обтянутые парусиной, блестели в просветах неба, а с боков поблёскивали круглые эмблемы — слишком далеко, чтобы разглядеть, но в сердце уже зародился холод. Не наши. Не так идут наши.
Моторы работали на полную мощь, и с каждым мгновением гул становился плотнее. Один из аэропланов лёг в сторону, потом выровнялся — манёвр, разведка, прицел? Второй шёл прямо, как стрела, не отклоняясь — с явным умыслом.
Кто-то крикнул прямо из окна вагона:
— В воздухе пара! Вражьи, кажись!
— Это все Кобрин! — воскликнула Женя. — Это из-за него, да?
— Да причем тут он? — с легким раздражением ответил Глушаков. — Засада была. Ждали нас. Фронт слишком близко. Вот и попали.
Аэропланы были все ближе — чёрные железные птицы войны.
* * *
Когда затрещала первая очередь, Глушаков, Сидоренко и Иван Палыч уже были у турелей — домчали туда за одно мгновение. Начмед — на оружии, комендант — на патронах, доктор — на прожекторе. Когда опасность близко уже не важно кто доктор, кто комендант, кто начмед. |