— Вот, вот, смотри!
Схватила записку, разгладила на ладони.
— Вот! — сказала и осеклась.
Записка показалась как бы знакомой.
Она вертела в руках бумажку и никак не могла понять, в чем дело, пока не заметила потемневший край надорванного уголка.
Сразу после начала войны, может, на второй или третий день, она так же, как сегодня, забежала сюда и нашла на двери записку с темным уголком, приколотую трехзубой кнопкой.
Теперь уголка уже не было, остался только потемневший краешек.
Мара посмотрела на свет и увидела следы кнопки — три узких дырочки.
Вытянув руку, она смотрела на клочок бумаги, пугливо дрожавший на ладони, и вдруг поняла, что когда-то видела эти синие строчки, уже читала эту записку раньше, когда было еще спокойно и никто не думал о войне, — эту самую, только целую, не надорванную, и без темного краешка.
Тихо как кошка подкралась, присела перед Сарой, по-прежнему сидевшей за столиком, и прошипела в лицо ей:
— Хоронишь? С первого дня войны похоронила?
— Течет… вода-то… — сказала Сара, глядя мимо Мары, поверх ее плеча, на кран.
Из крана текла витая бурая струйка.
Трубы где-то ржавеют, подумала она. Замуровали и бросили. Никому нет дела. А может, не трубы. Может, бак, может, это напорный бак на крыше ржавеет. Может, и бак. За ним ведь тоже никто не смотрит.
— И ты не волнуешься? Не боишься… за сына… Может, где-то истекает кровью… Может… может, в плену… с отрубленными руками… раздробленными ногами… А вы… ты с Йоной… яичницу жрете, пьянствуете!..
— Йона не приходил еще, — по-прежнему глядя на текущую из крана бурую струйку, сказала Сара.
Мара встала:
— Да, правда… Ты говорила…
34.
— Да, я говорила… Правда, — повторила за нею Сара.
— У тебя есть… друг?
Она покачала головой.
Мара минуту молчала, тяжело думая о чем-то своем.
— Скажи мне правду… Шмулик был? Приходил? — спросила она. — Он меня больше не хочет знать?
Сара вновь покачала головой.
— Так почему здесь две бутылки?
Сара не ответила.
— И откуда этот солдатский запах масла?
Сара молчала.
— Неужели ты?.. — выдохнула Мара и поперхнулась словом.
Будто ей рот зажали.
А когда наконец обрела дар речи, сказала ясно, громко, холодно:
— Гуляешь?
— Ага…
Мара навалилась крепкой девичьей грудью на малый кухонный столик, и ее прямой тонкий носик нацелился в лицо Сары:
— Муж на войне, сын на войне, а ты… со стариками-резервистами валяешься? Господи…
Ответа не было.
Но она и не ждала.
— И меня тому же учишь? Жаль, говоришь, что я с майором не переспала, да?
Мара на миг умолкла, потом опять завелась:
— Это тебе, тебе жалко! Мне-то не жаль. Я молодая! Тебе жаль, тебе, тебе, тебе, потаскуха. Состарилась! Что может быть непотребнее старой шлюхи!?
Мара замолчала. Схватила бархатную бутылку, и красное горлышко глухо застучало о край глиняной чашки.
Одну чашку подвинула Саре, другую сама схватила обеими руками.
— Выпьем, да? За свободную любовь!
Надо же, какие девчонки пошли крикливые, подумала Сара, берясь за чашку. И чего они такие горластые, почему?..
То ли потому, что молоды.
То ли потому, что солдатки?
35.
Почему она сказала этой девочке, которая снова стоит перед нею, молча размахивая руками и беззвучно открывая и закрывая рот, почему сказала ей, что Йона не приходил, — и сама не знала. |