Кидяев, полузакрыв глаза, покачивался на переднем сидении «Волги» и с усмешкой думал о том, что каждая полоса времени, а он пережил их достаточно, несёт с собой и новые словечки, иногда такие хитрые и заковыристые, что и по слогам их трудно произнести, но как раз такие и нужно было бросать с трибуны, чтобы выглядеть соответственно моменту. Лет пять назад всё решали «комплексно»: изучали «комплексно», подходили «комплексно». Сейчас с чьего-то руководящего языка сорвалось «концептуально», и пошла писать губерния, всё стало «концептуальным».
«Да, дела, — лениво думал Тимофей Максимович. — Успеть бы на пенсию проскочить по-тихому, без кондрашки. Фрол Гордеевич вроде держится крепко, а я ему нужен».
Кидяев покосился на шофёра. Тот сидел за рулём, настороженно вглядываясь в летевшие навстречу машине слоистые пласты белого тумана. Начинало светать, асфальт влажно поблёскивал, но опытный водитель прочно держал машину на полосе движения. Тимофей Максимович случайностей не любил, и знал Паулкина досконально, когда ещё работал вторым секретарём райкома партии в соседнем районе. Уйдя на повышение, он перетянул за собой шофёра, и за двадцать лет совместной работы не было ни одного случая, чтобы тот в чём-то подвёл своего шефа.
— Как спалось, Владимир Иванович?
— Нормально отдохнул, — сказал Паулкин и нажал кнопку, после чего в кабину потянуло тёплым воздухом.
«Проскочить бы до пенсии, — снова подумал Кидяев. — Шесть лет ещё. Многовато. Ситуация такая, что не знаешь, какого выверта ожидать. В партии натуральный бардак, всё взвалили на исполкомы, а как руководить? У одного — хозрасчёт, у другого и вовсе — частная лавочка, третий чуть что — голодовкой грозит».
Тимофей Максимович задумался о пенсии не потому, что ощущал себя старым или хворым, нет, он был здоров и не имел в себе ни одной болячки, кроме одной, от которой страдали бессонницей и мучились многие десятки миллионов советских людей, обитающих на гигантских просторах страны развитого социализма. Это было предчувствие неизбежного краха всего, чем они жили. Но ни у кого из них, включая и Кидяева, не было ни сил, ни желания противиться неизбежному, все предпочли встретить беду с надеждой, что она их не коснётся, и они будут жить не хуже, а вероятнее, много лучше прежнего, о чём сторонники нового пути для России так яростно вопили в газетах и на митингах, что голосов их противников не было слышно, скорее всего, они попрятались по углам и посапывали в тряпочку, злорадно надеясь, что новые распорядители страны скоро будут с позором изгнаны из Кремля прозревшим народом.
Кидяев, конечно, не доходил в своих мыслях до такого сценария, ему казалось, что идиотам и разрушителям власти не дадут, что верх возьмут здоровые силы, и всё, со временем, успокоится, утрясётся, устаканится, с некоторыми поправками генеральной линии партии в сторону частной инициативы и предпринимательства. «Слава богу, мне есть за кем следовать, — подумал Кидяев. — Фрол Гордеевич держится крепко и устоит даже при самых ярых перестройщиках».
— Слышь, Иваныч, — спохватился он. — Ты не помнишь, когда в Хмелёвке церковь закрывали?
— При нас, — подумав, сказал Паулкин, — в первый год, как вас избрали. Ещё картошка тогда не уродилась, из Белоруссии завозили.
Кидяев, конечно, помнил всю эту историю — в своё время шумную, неприятную, доставившую много хлопот районному начальству. И Размахова помнил — высокого кряжистого мужика, жёсткого и решительного. А спросил для того, чтобы удостовериться в надёжности своей памяти.
— Что там, в Хмелёвке, вокруг церкви творится, не знаешь? У тебя там, вроде, тёща живёт?
— Ничего не творится. |