Во вводной части он в трогательных выражениях прощался с жизнью, с дочерью, зятем и внуком, не скупясь при этом на
советы, как его воспитывать, чтобы вырастить примерным внуком, сыном, отцом семейства и гражданином; затем назначал его наследником всего своего
состояния и, хотя после банкротства Машко жил на средства Поланецкого, пришел от своей щедрости в такое умиление, что весь остальной вечер
хранил вид пеликана, накормившего детенышей своей кровью.
Поправляясь после тяжелой болезни, мы будто сызнова проходим все стадии детства и юности, с той лишь разницей, что исчисляются они не
годами, а неделями, даже днями. Так и Марыня. Вначале пани Бигель называла ее “беби”, потом стала шутить, что “беби” превращается понемножку в
девочку, девочка же - в подростка. А у подростка начало пробуждаться женское кокетство. И когда ее причесывали, она уже требовала оставшееся ей
от матери зеркальце, устраивала его на коленях, всматривалась внимательно в свое лицо, желая убедиться, правильно ли предсказывала пани Вигель,
будто бы “потом” женщины хорошеют. Сперва пробы эти ее не удовлетворяли, потом стали радовать больше. И вот как-то в который раз попросила, уже
причесанная, подать зеркало и в который раз принялась пытливо разглядывать свои волосы, глаза, губы, выражение лица - словом, все, что только
можно увидеть.
И, судя по улыбке, осталась наконец довольна собой.
- Ну, теперь я тебе покажу, пан Стах! - вымолвила она вслух, воинственно погрозив в сторону мужниной комнаты исхудалым кулачком.
И правда, она очень похорошела. Белое лицо ее сделалось еще белей и напоминало лилию даже больше, чем когда ее воспел в стихах влюбленный
Завиловский. А щеки окрасил первый вестник здоровья - нежный румянец. Осунувшееся после болезни лицо, глаза, губы как бы осветились ожиданием
жизни, новой весны. Дивная головка, будто написанная светлой, легкой пастелью, изысканная и вместе простая, исполненная, что уловил когда-то
Завиловский, прелести полевого цветка. Покоившаяся на подушке в обрамлении темных волос, она была так хороша, что нельзя и глаз оторвать. Нечего
было пану Стаху и “показывать”, он все и так прекрасно видел и прямо-таки исходил нежностью, по словам Бигеля. Он не просто любил в ней женщину
или самого близкого человека, а словно благодарил ее за то, что она жива, и из благодарности предупреждал малейшие ее желания. Марыня никогда и
не думала, что ею будут так дорожить, беречь как зеницу ока, отдавать ей все силы и помыслы. Они и раньше ладили между собой, но с
выздоровлением Марыни настоящее счастье и веселье воцарилось в доме.
Немало тому содействовал и Поланецкий-младший. Сама кормить ребенка Марыня не могла, и Поланецкий взял кормилицу - из Кшеменя, чтобы
сделать жене приятное. Когда-то она служила у Плавицких, а по их отъезде нанялась в работницы в Ялбжиков, и там с ней приключился грех. Кто был
тому виной, так и осталось загадкой, но уж кого-кого, а Гонтовского, не в пример иным землевладельцам, меньше всего можно было упрекнуть в
равнодушии к простому народу - доказательств его любвеобилия в Ялбжикове было предостаточно. И крестьяне, даже договариваясь о сервитутах,
предъявляли ему, помимо прочих, и ту претензию, что панде все больше “на белом коне скачет, из ружья палит да на девок заглядывается”, и если, с
одной стороны, не совсем ясным оставалось, какое отношение эти склонности имеют к переговорам, то, с другой, вполне понятно, почему именно в
Ялбжикове Поланецкий нашел кормилицу для сына. |