|
Хрум.
Прожевал, не сводя с меня глаз.
— Ты, Ёрш, — произнёс он наконец своим тихим голосом, — полный безумец.
— Ты повторяешься.
Он фыркнул.
— И то верно.
Щука повернулся к охраннику, который стоял ближе всех к двери.
— Сыч, — позвал он негромко, но охранник тут же вытянулся. — Пройдись по нашим. Найди тех, кому работа нужна. Нормальная работа, не погрузка. Скажи — хорошие деньги, но смотреть будут придирчиво. Пусть подтянутся сюда, кто хочет попробовать.
Сыч кивнул и исчез за дверью.
— Подождём, — Щука снова откусил яблоко и указал мне на кувшин. — Квас будешь?
— Буду, — я махнул рукой ребятам, чтобы тоже подсаживались.
Квас и правда оказался хорош — ядрёный, с хлебным духом, холодный. Я пил и молчал, а Щука жевал своё яблоко и тоже молчал. Мы понимали друг друга без лишних слов, и это понимание стоило дороже любых клятв.
Ждали недолго — четверть часа, не больше.
Дверь отворилась, и Сыч вернулся, а за ним потянулись люди. Я насчитал двенадцать человек — мужики разного возраста, одна женщина. Встали у стены, переглядываются, и явно не понимая, зачем их позвали.
— Вот, — Сыч кивнул Щуке. — Кого нашёл. Остальные на разгрузке или в разъезде.
— Годится, — Щука повернулся ко мне и повёл рукой в сторону шеренги. — Выбирай, Ёрш. Товар, как видишь, не первой свежести, но кое-что найдётся.
Я огляделся, заметил на стойке пустой поднос и кивнул кабатчику.
— Одолжишь?
Тот вопросительно глянул на Щуку. Щука махнул рукой — мол, давай. Кабатчик молча подал поднос.
Я поставил на него четыре полные кружки с ближайшего стола и повернулся к шеренге.
Первым в глаза бросился здоровенный детина с култышкой вместо левой кисти — на култышке поблёскивал железный крюк, начищенный до тусклого блеска. Через всю щёку тянулся кривой шрам, но глаза смотрели прямо, без вызова и без страха.
— Как звать?
— Степан. Крюком кличут.
— Бывший кто?
— Речной. С молодости на стругах ходил, пока вот, — он шевельнул култышкой, — не случилось.
Я протянул ему поднос.
— Пройдись от стены до двери и обратно. Не беги, не ползи. Просто неси, как будто важному гостю еду подаёшь.
Степан принял поднос, крюком придержал край, и двинулся через зал. Крупный, но двигался ладно, мягко ставил ноги. Кружки не звякнули ни разу. Дошёл до двери, развернулся плавно, вернулся.
— Годишься. Отойди к стене.
Он моргнул, но послушно отступил. Я забрал поднос и повернулся к следующему — невысокому, жилистому, с седыми висками. Правая нога его заканчивалась чуть ниже колена деревянной култышкой, обитой потёртой кожей, но стоял он на ней твёрдо, без качки, а спину держал так прямо, что хоть сейчас на плац.
— Игнат, — представился он коротко, не дожидаясь вопроса. — В дружине был, десять лет. Десятник. Списали после Ольховой переправы.
Бывший десятник — это дисциплина, вбитая в хребет, а Ольховая переправа — это мясорубка, про которую до сих пор песни поют. Кто там выжил тот уже ничего не боится.
— Бери.
Игнат уверенно взял поднос одной рукой, будто всю жизнь этим занимался. Прошёлся через зал — деревянная нога чуть постукивала о половицы, и при этом ни одна кружка не шелохнулась.
— Годишься. К Степану.
Он кивнул и отошёл, ничем не выдав ни радости, ни удивления.
Третьей была женщина — та самая, единственная. И на неё я засмотрелся. |