…и бархатный мрак расступился, уступив место зелёным стенам, а квадрат тёплого белого света вновь обратился наглухо занавешенным больничным окном.
Воспоминания о настоящем навалились на меня вместе с болью — жадно, жарко, остро: только что я летела, только что была свободна — и тут снова упала. С подрезанными, кровоточащими крыльями, прижатая к земле непосильным грузом.
Я лежала на своей койке, хватая губами воздух, лысая и жалкая — и после мгновений передышки это было пыткой.
Он стоял рядом и наблюдал; и в глазах его поблескивали странные огоньки, которые не были отражением иного света.
— Здесь тебя ждёт только это. Порой больше, порой меньше — одна только боль, — сказал он мягко. — Так почему ты всё ещё здесь?
Я вспомнила странное ощущение, которое только что испытала. Ощущение бабочки, которая отдаст всё, чтобы сгореть в огнях его глаз.
Я вспомнила о Кате, которая приходила сегодня, и о родителях, которые придут завтра.
Я посмотрела на жалюзи, занавесившие моё окно.
— Посмотри в окно, — хрипло вырвалось из моего измученного горла.
В его взгляде скользнуло удивление:
— В нём ведь ничего не увидишь.
— Да, — я издала тихий, какой-то булькающий смешок, и язвы во рту жалили мой язык маленькими пчёлами. — Но за ним сейчас ночь. Может быть, дождь идёт. Красные клёны в саду. Белки спят в вольере. И скоро будет рассвет. А до этого был закат… — я выдавила из себя улыбку. — И если я уйду с тобой, я больше действительно ничего не увижу.
Он смотрит на меня — и глаза его внимательны и бесстрастны. Совсем не такие, какими были во мраке.
— Ясно, — ровно проговорил он наконец. — Что ж, дело твоё.
И спустя мгновение исчез.
А проснувшись следующим утром, я обнаружила, что язвы во рту поджили, голова полегчала, да и вообще — самочувствие стало куда лучше.
Вскоре у меня, как обычно, взяли кровь на анализы.
А несколько часов спустя в палату почти вбежал радостный Вольдемар.
— Восстанавливаешься, Сашка! Нашли новые клетки! — он помахал квитком из желтоватой, полупрозрачной бумаги, и глаза его блеснули весёлой лазурью над медицинской маской. — Здоровенькие, хорошенькие!
— Так быстро? — я даже удивилась.
— Да, быстрее, чем обычно. Ну и здорово, — за маской точно было не разглядеть — но я знала, что врач широко улыбнулся мне. — Завтра берём костный мозг… и будем посмотреть, — он поправил очки. — Ничего, поправишься, вот увидишь, поправишься. Ещё всех нас переживёшь! — он помолчал — и вздохнул. — За себя и за Мариночку…
С того самого утра его я больше не слышала.
Через две недели меня выписали. В течение следующего года мне предстояло раз в шесть недель приезжать на поддерживающую химиотерапию — но это уже была победа.
Мой диагноз не сняли: снять его могли лишь через пять лет. Но врачи добились ремиссии, и это уже была победа. Учитывая, что при таком агрессивном начале заболевания, как у меня — сто двадцать тысяч лейкоцитов, расплодившихся в крови за считанные дни, при норме до девяти — обычно долго не жили. Когда я только попала в больницу, мне пророчили максимум месяц.
На прощание Вольдемар ещё раз сказал, что нам стоит подумать о пересадке костного мозга. Он заводил похожий разговор, когда я только к нему попала — но тогда родители пришли в ужас от статистики выживаемости. Мама поговорила с заведующей отделением, и та сообщила ей, что из троих оперируемых из клиники выходит один. |