Эйвери взял ручную кофемолку и всыпал кофейные зерна в деревянный выдвижной ящичек. Электрические кофемолки он не признавал, полагая, что из за слишком высокой скорости вращения зерновой кофе, который присылают им по почте из Алжира, перегревается и теряет аромат. В воздухе смешались запахи кофе, вина и свежеподжаренных тостов – последний аромат при всей своей привычности особенно нравился Эйвери. Он в предвкушении уселся за чисто протертый сосновый стол. Наступало его самое любимое время. (Ну почти самое любимое.) Время еды и вина, сплетен и шуток.
Даже если весь их день протекал за прилавком в книжном магазине или за бумагами, всегда находился хотя бы один покупатель, над которым они могли вдоволь посмеяться вечерком, передразнивая его манеры или выдвигая какие нибудь забавные предположения на его счет. Но конечно, самые оживленные и веселые вечера выдавались после возвращения из театра Латимера. Тогда они разбирали по косточкам игру своих товарищей и взаимоотношения между ними, а также обменивались мнениями по различным насущным вопросам, вроде состояния душевного здоровья Гарольда (а этот вопрос всегда оставался открытым).
Но иногда, если дома разыгрывалась какая нибудь драма, Тим немного замыкался в себе и делал вид, будто театральные дела ему неинтересны. Эйвери, для которого сплетничать было все равно что дышать, переживал такие моменты мучительно. Вот и сейчас, обильно намазывая тост маслом, он с некоторым беспокойством поглядывал на Тима. Но все было хорошо. Тим взглянул на Эйвери, и в его серых глазах, которые смотрели порой так холодно, вспыхнул ехидный огонек.
– Но в остальном, миссис Линкольн, – сказал он и взял стебель сельдерея, – вам понравился спектакль?
Когда Джойс Барнаби вошла в гостиную, ее муж дремал в кресле возле камина. Перед этим он рисовал веточку жимолости, и карандаш по прежнему был у него в руке, хотя альбом упал на пол. Джойс встала позади кресла, крепко обняла мужа, и он проснулся. Она подняла упавший альбом.
– Ты дорисовал?
– Я случайно уснул.
– Ты ел лазанью?
Том Барнаби пробормотал в ответ что то невнятное. Когда после распределения ролей в «Амадее» Джойс пришла домой и сказала, что ей досталась роль кухарки, только приступ невыносимой изжоги помешал ему расхохотаться в голос. Он никак не мог понять, каким образом жена ест приготовленные ею самой блюда если не с удовольствием, то по крайней мере без видимого отвращения. Иногда он задумывался: что, если неподдельный ужас, который он долгие годы испытывает во время еды, превратился в некий ритуал или привычку, и Джойс решила, будто это своего рода фирменная шутка? Он смотрел, как она наклоняется к веточке с розовато белыми цветками и вдыхает аромат.
– Как все прошло, дорогая?
– Напоминало выступление братьев Маркс . Не знала, что абсолютно все может идти наперекосяк. К счастью, во время перерыва пришел Тим с опасной бритвой, и у Гарольда поднялось настроение. До тех пор он целый вечер ворчал. «Molto disastro , милые мои!»
– Для чего нужна опасная бритва?
– Потом увидишь. Если я скажу сейчас, это испортит первый спектакль.
– Невозможно испортить спектакль, если в нем участвуешь ты. – Барнаби взял жену за руку. – Что в этой большой сумке?
– Костюмы. Нужно поменять молнии на штанах, нашить тесьму.
– Немалая работа.
– Ну Том. – Она легким толчком заставила его убрать ноги с низенькой скамеечки и села на нее сама, протянув руки к камину. – Не говори так. Ты знаешь, что я это люблю.
Он это знал. Недавно, еще до того, как он услышал запись, Джойс исполнила для него арии, которые по пьесе поет Катерина Кавальери. У нее было красивое высокое сопрано. Немного стертое в верхнем регистре, но еще сохранившее богатый и насыщенный тембр. |