Изменить размер шрифта - +
Пустил слух: девица Агафья уродилась в мать. Обе бесстыдны и на денежки падки. Промышляют тем же товаром, что иные молоденькие вдовы, кои стоят на базаре, держа в зубах бирюзу — тайный знак бабьим охотникам.

Обвяла душа у Фёдора Алексеевича. Что поделаешь? Правду люди говорят: чужая жизнь — тёмный лес, чужая совесть — могила.

И до того стало тошно на белый свет смотреть: есть перестал. День минул — не притронулся ни к яствам, ни к хлебушку, другой, третий. И отец Иларион отъехал в свою пустыню, получив от Фёдора Алексеевича щедрую милостыню.

Иван Максимович Языков с Алексеем Тимофеевичем Лихачёвым и так и этак к своему господину — молчит. Подступились напористей, присоветовали Милославского позвать. Позвали.

   — Великий государь, — сказал боярин, отбивши три поклона с метаниями на пол, — я следствия не производил, но в народе говорят: девица Агафья и мать её в некоторых непристойностях известны.

Медвежья хитрость таилась в глазах величавого царедворца. Встрепенулся Фёдор Алексеевич:

   — Вот что мы сделаем! Языков, Лихачёв — отправляйтесь тотчас в дом Заборовского да скажите Ивану Васильевичу о молве про его приживальщиц. И у самих у них спросите. За правду разорения им не будет, но пусть неправды устрашатся.

Иван Максимович с Алексеем Тимофеевичем примчались к Заборовскому как на пожар. А время было сонное, послеобеденное. От вопросов царских постельников бедный дьяк готов был на месте провалиться. Супруга его пошла Агафью позвать, и на время ослепла — руки выставила, шаг ступит и не знает, куда дальше-то идти. Страшно быть виноватым перед царём. Но не убитой несчастьем ответчицей явилась перед постельниками самодержца Агафья Семёновна. Головку не потупила нимало.

   — В чести моей, — глянула на Языкова, на Лихачёва, — никоего сомнения иметь вам не должно. О чистоте своей и непорочности под потерянием живота своего утверждаю.

Повернулась и ушла.

   — Царица! — громко прошептал сметливый Языков и первым рухнул на колени.

Примчались постельники в Кремль, а государь на том же месте сидит, будто его приморозило.

Выпалил Языков гордые слова Агафьи Семёновны, а Фёдор Алексеевич как подпрыгнет, да ещё, да ещё. Сам роста немалого — смех!

Постельники хохотать, а Фёдор Алексеевич подхватил шута своего карлу Тараса да и посадил на шкаф.

   — Ты меня рассмешить не мог. Сам теперь смейся! — Подбежал к окошку. — Светло. Не поздно. Поезжайте опять к Агафье, пусть у окна сидит, меня ждёт.

Только что был жальче немочи умирающей, стал огонь живой. Повертелся у зеркала. Брови послюнявил. Велел подавать польское платье, шапку с алмазами и коня.

Ах, как промчался под заветными окнами! Будто бы на Воробьёвы горы спешил. А на Воробьёвых-то горах, над Москвою, конь, чуя радость седока, плясал и на дыбы вставал.

Счастье доброго государя проливается на страну его золотыми дождями.

Фёдор Алексеевич принялся издавать указ за указом.

Все раненные в боях за Чигирин и в Малороссии получили по четыре рубля — годовое жалованье казака. Иностранных офицеров наградили десятью рублями, куском сукна и парой соболей. Убитых записали в вечные синодники. Покалеченных войною великий государь повелел пристроить в приказную службу, а после кормить до смерти.

Ради дивной невесты своей, по крови польки, — довольно перед Европой выглядеть кровожадными дикарями — Фёдор Алексеевич запретил казнь отсечением рук и ног. Кровавую кару заменил высылкой в Сибирь. Пенею заменялось битье кнутом за корчемство, за порчу межевых знаков. Проведено было и само межевание вотчинных и помещичьих земель, дабы раз и навсегда покончить с безобразным самовольством, с безумными драками до крови, до смерти.

Быстрый переход