Сам гроб обернут был аксамитом, тоже золотым, кровля в золотой объяри.
Суета сует. На земле человека по платью принимают, на небе — по красоте души. И однако ж кесарю кесарево.
За гробом Фёдора Алексеевича шёл его брат, царь Пётр, чуть позади царица Наталья Кирилловна и царевна Софья. У распри лик был русскому царству на удивление — женский.
Медведице от роду тридцать с годом, шесть лет страха за жизнь сына, братьев, отца и за свою. Софье — двадцать пятый: десять лет ненависти к мачехе. Беспричинной, а сё язва незаживающая. Вопила Софья страшно, забивала плакальщиц.
За Натальей Кирилловной, за Софьей, своею волей ставшей рядом с великой государыней, — в санях несли Марфу Матвеевну: последний её выход.
Солнце смотрело в тот день стыдливо, с Москвы-реки тумана надуло.
Царь Пётр и царица Наталья Кирилловна простились с Фёдором Алексеевичем целованием. И удалились. Пётр был юн, а царицам стоять обедню со всеми не годится, токмо на царицынском месте, за ширмами. Но Софья в храм вошла. Вошла и Марфа Матвеевна. Отстояли возле гроба и обедню, и отпевание. Софья зверем стенала.
Когда служба кончилась, зачитали эпитафию, сочинённую Сильвестром Медведевым, лучшим учеником Симеона Полоцкого:
Возле гробницы усопшего самодержца день за днём менялись сидячие караулы бояр и синклита. Увы! Москва уже не скорбью жила — возмущением.
Ходили слухи: в Кремле была драка — боярин князь Юрий Михайлович Одоевский влепил пощёчину пожалованному в бояре и в оружейничие Ивану Кирилловичу Нарышкину. Собакой назвал.
— Шкуру нашу делят, — пускали смешки весельчаки, — кому из них драть с нас!
Так оно и было. Старое боярство: Одоевские, Долгорукие, Стрешневы, Голицыны, Шереметевы и Черкасские, Куракины — встали за Петра вместе с Нарышкиными и со всей молодой порослью Языковых, Лихачёвых, Апраксиных оттеснили от престола, от приказов, от царской кормушки Милославских, Хитрово, Собакиных... Единения хватило на одну ночь, когда Петра в цари сажали. Увы! Наутро уже схватились друг с другом.
Нарышкины, имея в родственниках царя и мать-царицу, посчитали себя в Московском государстве людьми первейшими, но для старых родов, для исконных — от Рюрика, от Гедемина, от ордынских ханов — все эти Кирилловичи были ничтожными выскочками, их можно терпеть, но пусть место своё знают.
Наталья Кирилловна Бога молила, чтоб Артамон Сергеевич Матвеев не замешкался — половодье, дороги непролазные.
Страхи царицы-матери были не пустыми. На третий день правления великому государю Петру Алексеевичу ударили челом стрельцы: жаловались на непомерные налоги и на всякое разорение от полковников и пятидесятских.
К стрельцам послали с царским указом думного дьяка Лариона Иванова: пусть служилый народ переменит челобитье, попросит царя, чтоб пожаловал их, оборонил от полковников, от начальных людей.
Стрельцам спешили угодить и ещё как угодили! Пётр Алексеевич велел бить кнутом полковников Карандеева и Грибоедова, бить батогами Колобова, Титова, Борисова, Нелидова, Перхулова, Дохтурова, Воробина, Вешнякова, Глебова, Крома, Танеева, Щепина. Всех битых лишили чинов, на их место поставили людей, стрельцам угодных. Из старых начальников осталось только трое: Матвей Кравков, Иван Полтев, Родион Астафьев.
Стрельцы вроде бы угомонились.
5
За месяц пребывания в Духе Артамон Сергеевич открыл для себя удивительное: можно жить, радуясь каждому дню. Пробудившись, прочитав «Отче наш», шёл он в лес. Лес будто ждал его, и не было дня, чтобы не одарил пусть едва приметным, но открытием. С детства не видел лягушачьей икры, а теперь глядел на живой студень, как на чудо, и чудо было явлено: икринки на его глазах в разогретой солнцем воде росли и наконец обернулись головастиками. |