Изменить размер шрифта - +

Толстый, сдавленный морозом снег шевелился, словно живой, ежился под напором, ухал, стонал и потрескивал, в нем, в толще его, шла своя таинственная, не познанная Генкою жизнь.

Он выбрал ровный, довольно большой кусок опушки, где повсюду виднелись вырытые в снегу сусличьи норки — тут куропаток сидит много, стаи три, не меньше.

Генка остановился, пристальным взглядом полководца еще раз осмотрел опушку, решил — вот здесь и будет поле боя. Выдернул бутылку с горячей водой из-за пазухи, примерился. Ткнул этой бутылкой в снег. Черное, покрытое испариной тело бутылки, как поршень, беззвучно вошло в плоть снега — Генка выдернул шампанское обратно, и в месте укуса осталась ровненькая, аккуратно сработанная лунка с гладкими ледяными стенками.

— Один-ноль, чик-чик-чик-чик, — пробормотал Генка, залез рукою в карман, достал несколько смерзшихся дробин брусники, разломил, сунул в лунку. Куропатка бруснику пуще всего любит, пуще, чем детсадовец — мороженое, она брусничный дух издали чует, и как только Генка уйдет с этой поляны, тут же притопает сюда — алою вкуснотой лакомиться.

Генка отпрыгнул немного в сторону, пробежался рысцой, согревая застывающую в жилах кровь, ткнул еще раз бутылкою в снег.

— Два-ноль!

Насыпал в лунку брусники, снова пробежался, снова продырявил горячим поршнем снеговую одежку, удобрил ледяное гнездышко дробинами мерзлой ягоды.

Всего пятнадцать минут ему понадобилось, чтобы всю поляну утыкать лунками, которых он сделал что-то около полусотни. Опрометью, на «второй космической», почикивая на бегу, Генка помчался в «диогенову бочку» греться — мороз пробрал до костей, от стужи казалось, даже мозг в позвоночнике отвердел, стеклянно-хрупким сделался.

Он пулей ворвался в «диогенову бочку», затанцевал, заплясал в тепле, тряся красными, будто кипятком ошпаренными руками — оттаивая, они ныли, будто попали в давильню, было до слез больно. Мутные капелюшки ползли у него по щекам, скатывались за воротник. Сам виноват — голыми руками бруснику в лунки насыпал, это в варежках надо делать, в варежках. Но варежек нет, а в рукавицах с таким тонким делом не совладать. «Чик-чик-чик-чик», — пыхтел, танцевал он от боли.

В «диогеновой бочке» народу поприбавилось. Пришел Пащенко. Пришла диспетчерша Аня. Тезка великого писателя, Лев Николаевич Ростовцев, гибкий, с белесыми, будто вымерзшими волосами, сидел на койке рядом с Любкой Витюковой, думая о чем-то своем, забота ясно проступала у него на лице.

У Генки, когда он увидел сидящими рядом Любку и Ростовцева, — вот, черт возьми! — сладко заныло, занервничало что-то в подгрудье, и даже ломота в оттаивающих руках пропала, он зажмурился, словно не верил виденному, вспомнил свой разговор с Любкой, ее тихий, будто в чем виноватый и теперь извиняющийся голос, слезы потекли у него из-под стиснутых век сильнее, словно нашли там лазейку, ему стало горько, обидно, не по себе, он почувствовал себя обманутым.

— Ну что, товарищ Чик-чик? — вдруг раздался Любкин голос, заботливый, теплый и знакомо тихий.

— Не приставай к человеку. Видишь, с мороза отходит, соленую юшку хлебает, — очнулся Ростовцев от своих дум. Усмехнулся. — Где ж твои куропатки? Я тут выглядывал на минуту, видел, как ты за балками козлом скакал, плотность снега измерял. На прочность его пробовал, что ли?

— При чем тут прочность? — нахмурилась Любка, защищая Генку. — Он дело делал.

— Какое же? Искал стратегические запасы в здешних болотах? Пятой точкой землю, как рентгеном просвечивал? Или куропаткам концерт давал, веселил их? Пляскам их обучивал? Кадрили с камаринской…

— Ох, и злой же ты бываешь, Лев Николаич, — сказала Любка.

Быстрый переход