Генка поглядел под козырек кабины, в белесую туманную муть, спрессованную морозом, ловя, за что же может зацепиться взгляд. Но молочное варево было густым, ровным и прочным, без единого сучка — не за что зацепиться. Где-то там, в выси, ходят-бродят самолеты, летают на юг, в тепло, в весну, в земли, где никогда не бывает холода… А тут и в декабре — холод, зима, и в апреле — холод, зима, и в сентябре — холод, зима, снег, скрипучая земля под ногами. Лишь в мае, июне, июле, августе — весна, лето, осень, вместе взятые, сплюснутые в лепешку, загнанные в окоем четырех месяцев. И ничего тут не поделать. Но зато лето в эти короткие четыре месяца берет свое — припекает так, что на собственной спине картошку жарить можно. Земля кипит, жаром попыхивает, искрами потрескивает, тундра в кисель превращается, а болота становятся настоящей бездонью.
Видно, сколько ни приучай нас к себе зима, никогда мы не приручимся, всегда нас будет тянуть в тепло, и думать мы будем о лете, и призрачные думы эти будут согревать, помогать выстоять в схватке со стужей.
Куропатка — белая обитательница зимы, на что уж живет здесь, на севере, сотни лет, века, и то к стуже никак привыкнуть не может — пролетит в мороз метров двести и камнем падает вниз, ныряет в снег погреться. А воробьи, если неосторожные, те вообще крупной дробью на землю сыплются, в мерзлые комки на лету превращаются.
Вот ведь как.
Пащенко оторвался от рычагов, вытянул свою длинную жилистую шею, прислушиваясь к бормотанью мотора, выискивая неполадки, но неполадок не было, и он удовлетворенно огруз на выстроченном мелким стежком сиденье, сгорбился, держа крупные костистые руки на деревянных насадках рычагов.
— А это твой… что? Ну, с усами который? Под Буденного.
— Алик? Он пусть отдохнет пока. Не всем же мерзнуть — один кто-то должен. А Алик, он с пароустановкой приедет. Как только след проложим.
— Знает куда?
— Знает. А потом, у него чутье. В армии в разведчиках ходил. Всегда точно знал, в какой кастрюле у повара каша от обеда осталась, а в какой — щи. И чем завтра, послезавтра и послепослезавтра будут их роту кормить — тоже знал. За это ефрейтора и дали.
— Специалист. Хар-рош парень. — Оторвал левую руку от рычага, зажал в кулак подбородок, попросил: — Рассказал бы что-нибудь, а? Морское.
Но морское Генке сейчас не хотелось вспоминать, от воспоминаний, говорят, кости здорово ломит, а когда собираются ветераны на традиционное: «А ты помнишь?», то и голова наутро от этого болит.
Дорога была ровной, как стол — даже удивительно, — и чуть засиненная по отвалам, шедшим справа и слева от машины. Мороз снаружи ярился такой крутой, что при мысли о нем между лопатками проступал холодный пот и сжимало виски, в кабине же было тепло, по-свойски уютно, две электрические печушки потрескивали, попыхивали жаром, нагоняли жилой дух, и Генка-моряк даже передернулся, покрылся пупырчатой моросью, когда подумал о том, что надо будет вылезать наружу, мучиться с пробкой, ликвидировать аварию.
— Ну так чего ж ты не рассказываешь? — спросил Пащенко. — Морское что-нибудь.
— Про морское я уже все рассказал.
— Расскажи о другом, а то так уснуть можно. — Пащенко выпустил из рук деревянные набойки рычагов, склешнил и расклешнил пальцы — хоть и ловко он орудует рычагами, а видать, трудно управлять машиной, когда она ползет задом по зимнику. Ну ничего, скоро вправо зигзаг придется сделать, тогда уж невольно на сто восемьдесят градусов надо будет обернуться, лемех вперед подавать, широкий след в целине прокладывать, чтоб пароустановка, — это допотопное корыто, машина Джеймса — Уатта, ползуновский паровоз, поставленный на облысевшие колеса, — чтоб смогла установка пройти. |