Натянул малахай на бескозырку.
Захлопали было, завихрились выбившиеся из-под малахая помятые ленты бескозырки, обвивая Генке щеки, но тут же потяжелели, обросли белой снеговой шерстью, обвисли печально, будто флаг корабля, потерявшего своего капитана, стали недвижными.
А Генка-моряк все шел и шел вперед, давя кисами отчаянно визгливый снег, вспыхивающий блестками, вспыхивающий яркими черными пятнами, неизвестно откуда появившимися.
Он шел к людям, к единственной своей любви, единственному дорогому для него в эти минуты человеку — к Любке Витюковой.
Вдруг он увидел себя со стороны, он будто приподнялся над дорогой, взлетел ввысь и парил теперь над снеговым коридором, по которому медленно, едва переступая ногами, двигался маленький, ужатый морозом, клещистый человек с белым, как кость, лицом, с наледями на щеках, с пухлыми, твердыми, словно мерзлый хлеб, и загнувшимися наподобие буквы «с» ушами, в малахае, из-под которого беспорядочно выпрастывались жгуче-белые (то ли заиндевелые, то ли седые) волосы да две обвядшие ленты. И он, Генка Морозов, честно говоря, завидовал упрямству этого человека, его громадной жажде жизни, желанию выйти к людям.
И ладно бы один шел — а то тащил на себе другого, нескладешно длинного, в два раза больше себя, — будто муравей тяжелую ношу тащил, что всегда вызывало Генкино удивление: как это так — махонькая, в нитку перепоясанная козявка, ну в чем только душа держится, — а волочит нечто непосильно огромное, колдует, перетаскивая тяжесть через завалы трав, стремясь побыстрее добраться до своего высотного сыпучего жилья — уд-дивительно это.
Длинный бессильно скреб ногами по снегу, волочился за невысоким клещистым упрямым человеком и, похоже, был без сознания. До поворота, до зимника, им оставалось пройти совсем немного, каких-нибудь триста метров, скрытых плотным мерзлым туманом. Правда, машин на зимнике пока не было, но они обязательно должны появиться, обязательно. Ведь это же большая дорога тайги, тут всегда бывают люди.
Генка-моряк хватал мерзлым ртом воздух и шел, шел, шел — вперед шел. И вроде бы плотная вата тумана немного раздвинулась под натиском подъезжающей машины и, кажется, слышен уже живой гул мотора. Еще чуть-чуть, еще самая малость — и он достигнет свою цель.
Когда кончился фильм и народ начал расходиться по балкам, от городка отъехала машина — Алик все точно рассчитал — рассчитал, что приедет как раз в тот момент, когда бульдозер пробьет шестикилометровую ветку к шлейфу, проутюжит ее туда и обратно, по разу прокатает — дорога будет готовой. Как раз в это время в красном уголке закончат демонстрировать захватывающий ковбойский фильм.
— Не опаздываем? — нарушил обет молчания Петр Никитич.
— Никак нет.
Катилось под колеса ровное, без единой задоринки, полотно зимника.
Машина шла медленно, быстрее идти мешал туман, густой, плотный, стоит сделать хапок рукавицей, так в рукавице будут мерцать недобрые, мелкие, будто пыль, снежные порошинки.
Обычно невозмутимый Петр Никитич вдруг начал нервничать, ерзать на сиденье, протирать рукавицей ветровое стекло, хотя оно и без того было чистым, хмурился, пуще прежнего, и Алик, оглаживая усы, косил на него взгляд: уж не заболел ли Петр Никитич? Ведь желудок, это штука такая — ничего не стоит «бензобаку» взыграться, скрутить человека в три погибели, и тогда пуд таблеток надобно бывает сгрызть, чтобы прийти в себя.
Мотор сыто пофыркивал, под радиатор, словно под затупленный нос гигантского утюга, покорно ложилась белая холстина зимника, под лысыми колесами «газона» жалобно вскрикивал мерзлый снег, и напоминали эти вскрики голоса застывающих птиц, зверей, всего живого, что не в состоянии противостоять напористому тяжелому морозу. |