Изменить размер шрифта - +
Независимо от того, что с ней произойдет сейчас — она будет ненавидеть, ненавидеть, ненавидеть. И это лицо с твердыми складками у рта, крепкими губами, угловатыми скулами, и эти руки с прочными сильными пальцами… Надо же, математик какой, все рассчитал, все запрограммировал, по полочкам разложил, — людей отослал в красный уголок кино смотреть, а сам пришел в пустую «диогенову бочку», зная, что Любка сидит здесь одна — ну, математик! Ну, математик!

— Пусти, Ростовцев, — сказала она.

— Повторяю, я тебе не теленок, не деточка, являющийся примерным воспитанником и в детсаду и в школе, я… — на лбу у Ростовцева выступил пот, блесткий, чистый, как роса.

Любка каким-то незамутненным, свободным от происходящего краем сознания отметила это, в ней что-то дрогнуло, шум возник в ушах, словно где-то недалеко лилась вода. Шум усилился и стал походить на плеск реки, проворно несущей свои волны через перекаты и впадины, цепляющей телом за дно, и донеслось даже до Любки, как крупные рыбины шлепают хвостами по воде, полощутся в ней, сытые и безмятежные. И Любке все происходящее с ней стало напоминать сонную одурь, наполовину забытье, а наполовину явь. Она стала воспринимать все как бы со стороны и даже испытала какое-то мучительное злорадство, длившееся, правда, недолго, какие-то считанные миги — всего несколько секунд, вот расплата, вот… Доигралась. Так тебе и надо, дурехе, не будешь впредь водить за нос мужиков.

Но потом поняла, что все это происходит с ней, поняла, как все это пошло, мерзко, отвратительно и хотела кричать, но голоса не было, крик пропал, вместо него было какое-то сырое, лишенное сил сипенье…

В этот момент Любка Витюкова поняла и другое — поняла, что ей сделался близок Генка-моряк, человек, который никогда бы не поступил так, как поступает Ростовцев, никогда бы не воспользовался своей силой. В какие-то короткие мгновенья Генка стал дорог ей, и то, что не смогли сделать долгие дни Генкиного пребывания в отряде, не смогло сделать его смешное ухажерство, предложения о женитьбе, кормление обитателей «диогеновой бочки» сладкой таежной дичью, его томленье и застенчивость, прикрытые пологом мнимой независимости — сделал один ростовцевский проступок. Э-эх, какая она все-таки дуреха…

— Р-ростовцев, нельзя же так, ну, Р-ростовцев, — по-прежнему тихо и надломленно, сырым шепотом просила Любка Витюкова. — Эт-то же насилие, я сейчас кричать буду.

— Кричи, — довольно спокойно, хотя и с напряжением, отозвался Ростовцев. — Я ж тебе русским языком сказал, что все в красном уголке и никто не услышит — значит, никто не услышит.

— Я моряку скажу, он тебе… он тебе по физиономии надает, он убьет тебя, — прежде чем сломаться, выдвинула Любка последний аргумент, но тут шум реки оглушил ее, слезы полились по ее лицу крапивно-горячими струйками. А ей хотелось тишины, великолепной тишины взаимопонимания, которая часто возникает между двумя людьми, когда не надо ни о чем говорить, все понятно без слов, когда молчание бывает красноречивее любых, даже самых звонких высказываний. Перед ней вдруг из сумрака «диогеновой бочки» неслышно возник Генка-моряк с лицом таким, будто он только что совершил открытие, он сиял весь — от прядей волос до подбородка, до кончиков пальцев рук, он весь излучал тихий успокаивающий свет. И Любка, поперву не узнав Генку, отпрянула было назад, но в ту же секунду отозвалась улыбающемуся Генке-моряку ответной, хотя и поздней улыбкой.

 

Генка-моряк в эту минуту думал о Любке Витюковой. Будь у него жив отец — он, конечно же, думал бы об отце, будь у него мать — он думал бы о матери, ибо дума о родных, об очаге, о крове, о доброй и теплой, вскормившей и вспоившей тебя земле прибавляет сил, помогает выстоять.

Быстрый переход