Изменить размер шрифта - +
Будь у него жив отец — он, конечно же, думал бы об отце, будь у него мать — он думал бы о матери, ибо дума о родных, об очаге, о крове, о доброй и теплой, вскормившей и вспоившей тебя земле прибавляет сил, помогает выстоять. Но родных у Генки не было, поэтому он думал о Любке, и эта дума помогала ему двигаться, шаг за шагом преодолевать дорогу, крепиться, идти, почти пластаясь по земле, но не падать, а хрипя, хватая леденелым ртом воздух, дальше тащить на себе обессилевшего Пащенко. Легче становилось, когда думал о Любке Витюковой. Ему бы только добраться до балка, до «диогеновой бочки», только бы добраться — и тогда он все скажет ей, найдет нужные слова, убедит, чтобы она выходила за него замуж — у него столько сейчас нежных, теплых, от самого сердца идущих слов. И Любка должна его понять, должна поверить ему. Они должны быть вместе. Только вместе.

Он выплюнул мерзлоту, собравшуюся во рту, промычал что-то задушенно, слабо. Будь у него силы — это мычанье прозвучало бы криком — таким громким, мощным, что его бы в городе, за две сотни верст услышали, а сейчас — какое-то жалкое обескровленное бульканье.

 

Каждый шаг тяжелым изнуряющим звоном отдавался у него в голове, вспарывал воздух, — перед глазами метались яркие рогатые молнии, с небес сыпались на землю электрические светлячки, ноги подламывались, крестец не держал его тело, дыхание обрывалось и, не вынеся состязания с морозом, лезло назад в глотку, в тепло, лицо сковала ледяная синеватая корка, похожая на ту обескровленную пленку, что прикрывала куропаточьи глаза, из сдавленного морозом рта уже не могло вылететь ни одно слово.

Но велика же была в Генке тяга к жизни, воля жизни, жажда ее, что он шел и шел, хрипя, борясь с каленым морозом, помня только об одном — надо выстоять, надо продержаться, надо добраться до зимника, до проходных машин, до тепла, до людей, надо спасти обессилевшего больного человека, чьей жизнью сейчас распоряжался только он — и больше никто. Брось он сейчас Пащенко — и навсегда тот останется лежать на снежной дороге, тяни его дальше — и бог даст, повезет, оба останутся живы. Но не такой человек Генка, чтобы решать вопрос «или-или»? Не та у него закваска, чтобы бросить человека в беде, никакого другого решения тут быть не может. Не дано просто. И не нужно об этом думать, не нужно речь заводить.

Он напрягся, хватил чересчур много жгучего морозного воздуха, зашелся в хрипе, остановился на секунду, но тут же двинулся дальше, помотав упрямо головой — не-ет, останавливаться ни в коем разе нельзя. Накренился сильно, глядя, как перед его глазами рябит, играет новогодними сверкушками морозный снег, дыхание долгой гудящей струей выплеснулось из него, обожгло наледь, забусило дымкой, словно зеркало дыханием.

В такт шагам в голове грозно и гулко бухал колокол, отзывался болью, давил из глаз слезы, и они замерзали, превращались в ледяную коросту тут же на скулах, — мороз не давал стекать им вниз.

Вдруг в памяти всплыло торжественное, тревожно-зовущее, печальное, как набат, созывающий людей на горькую весть, матросское: «Наверх вы, товарищи, все по местам…», Генка-моряк скривился мерзлым вспухшим лицом, раздраил губы, словно люк судна, выдавил изо рта кровяной пузырь, замычал невнятно, хотя ему казалось, что он поет чисто и гордо, в полную силу, и слова песни такие знакомые, придающие силу и ярость, тысячу раз пропетые, плотно сидящие в мозгу.

Но тихо было вокруг. Только хрип и мычание. И визгливый звук давленого снега.

Он освободил одну руку, сунул ее за пазуху, доставая оттуда бескозырку с оранжево-черными гвардейскими лентами и низким наклоном сбив на шею малахай, нахлобучил на голову дорогой ему матросский наряд — память о военном флоте, где он служил, память о плавании на торговых судах, память о теплых морях, дальних странах, поющих островах.

Быстрый переход