Томми взял на себя торговлю и товары: сиднейский денди возился в трюме и товарной каюте, пока становился неузнаваемым, затем поднимался наверх, устраивал себе ванну из морской воды, переодевался и ложился на палубе с листом газеты или томом «Истории цивилизации» Бокля, избранной для этого плавания. В последнем случае не обходилось без смеха, так как Бокль неизменно выскользал из рук чтеца, а проснувшись, Том почти всегда прибегал к бутылке хереса. Связь эта установилась так прочно, что выражения «стакан Бокля» или «бутылка цивилизации» сделались обычными шутками на «Почтенной Поселянке».
В обязанности Гемстида входила починка, и работы у него были полные руки. Все на корабле находилось в состоянии разрушения: лампы текли, как и палубы, дверные ручки оставались в руке отворявшего дверь, лепные украшения отставали вместе с панелями, насос отказывался качать воду, ванна чуть не затопила судно. Уикс утверждал, что все гвозди давно превратились в ржавчину. «Не смешите меня, Томми, — говорил он, — а то отскочит ахтер-штевень». А когда Гемстид со своими инструментами производил обычный осмотр, Уикс не упускал случая подтрунить над его обязанностями. «Что за бессмыслица чинить вещи, у которых одна гниль внутри, — говорил он. И, без сомнения, эти вечные шуточки подбадривали его сухопутных товарищей, остававшихся безмятежными при таких обстоятельствах, которые, пожалуй, смутили бы Нельсона.
Погода сначала стояла великолепная, ветер был попутный и постоянный. Корабль летел, точно на крыльях. „Эта „Почтенная Поселянка“ сильная старая девка, хотя недугов у нее столько, что не перечтешь, — говорил капитан, отмечая путь на карте, — но она могла бы показать пятки любому судну такого же водоизмещения на Тихом океане“. Мыть палубы, чередоваться у штурвала, определять суточный ход корабля после обеда в курилке, — такова была легкая рутина их жизни. Вечером, если Томми не угощал своей „цивилизацией“, развлекались болтовней и музыкой. У Амалу был приятный гавайский голос, а Гемстид, мастер играть на банджо, с большим эффектом аккомпанировал собственному дребезжащему тенору. Маленький человечек пел с большим чувством. Особенно удачно выходили у него „Родина, милая родина“ и „Где-то мой мальчик скитается ныне?“ — песенки, в которые он вкладывал самый невыносимый пафос. Казалось, у него нет родины и никогда не было, равно как и никаких следов семьи, за исключением жестокого дяди, булочника в Ньюкестле. Его семейные чувства висели, таким образом, в воздухе и выражали неосуществимый идеал. Или, быть может, из всего пережитого им впечатления „Почтенной Поселянки“ с ее добродушной, веселой и терпимой компанией наиболее приближались к ним.
Быть может потому, что мне известны последовавшие события, я не могу думать без глубокого чувства сожаления и грусти об этом плавании, о корабле (когда-то прихоти богатого самодура) с его обветшавшей роскошью и скромным назначением, среди равнины океана, при пышном восходе и закате солнца, об экипаже, так странно собравшемся, так британски тупоголовом, коротавшем дни в шутках вместо разговоров, без единой путной книги, кроме Гадденовского Бокля, которого никто из них не мог прочесть или понять, с единственным проявлением культурных интересов в виде пристрастия Кэртью к кисти и карандашу, которыми он занимался в свободные минуты, меж тем как беспечная команда стремилась к трагической катастрофе.
Спустя двадцать восемь дней после отплытия из Сиднея, в сочельник они были у входа в лагуну и всю эту ночь держались в море, определяя положение по огням рыбаков на рифе и силуэтам пальм на облачном небе. С наступлением дня шхуна легла в дрейф и подала сигнал о лоцмане. Но, очевидно, ее огни были замечены туземными рыбаками, которые дали знать в поселок, так как шлюпка уже направлялась к ним. |