А теперь вот в этой стране, с этими людьми он жил в мире и не исходил яростью, не поражал их огнем и мечом. Он спал с их дочерьми, дарил
шоколад их детям, им самим давал сигареты, возил их в своей машине. И уже с презрением к самому себе Лео выдавил из души последнюю каплю жалости
к этому старику. Он снял ногу с тормоза и развил бешеную скорость, желая поскорее добраться до Бремена. Профессор вытер лицо платком, скрючился,
упершись ногами в пол джипа, и явно страдал от сильной тряски.
В эти ранние утренние часы на поля, мимо которых они проезжали, уже пролились первые проблески рассвета. Лео остановился у закусочной,
построенной американцами на шоссе. Он повел туда профессора, и они сели за длинный деревянный стол. За столом, уронив голову на руки, спали
солдаты-шоферы.
Они молча выпили кофе, но, когда Лео вернулся, неся очередную порцию кофе и несколько булочек, профессор заговорил - сначала медленно,
потом быстрее, и его руки дрожали, когда он торопливо подносил ко рту чашку с кофе:
- Лео, вы не можете еще знать, что чувствует отец, насколько отец беспомощен. Я знаю все о своем сыне, и он даже признался мне еще кое в
чем. Его мать умирала, когда он был на русском фронте, и мне удалось добиться для него увольнительной - он был героем, у него было немало
наград, но он не приехал. Он написал, что увольнительную отменили. А теперь вот он мне рассказал, что уехал тогда в Париж. Ему хотелось немного
развеяться. Он объяснил мне, что не чувствовал ни жалости, ни сострадания к матери. И вот тогда-то все и началось, он стал творить ужасные вещи.
Но, - профессор сделал паузу, словно боялся продолжать, но продолжал еще более взволнованно:
- но как же это может быть, чтобы сын не оплакал смерть матери? Он ведь всегда был нормальным, как все другие мальчики, может быть, чуть
привлекательнее, чуть умнее прочих. Я учил его доброте, душевной щедрости, учил его делиться со своими друзьями, верить в бога. Мы так его
любили, я и его мать, мы не испортили его. Он был хорошим сыном. И даже теперь я не могу поверить в то, что он совершил, но он мне признался во
всем. - Его обрамленные морщинами глаза наполнились слезами. - Он рассказал мне все и прошлой ночью плакал у меня на руках и говорил:
"Папа, я хочу умереть, я хочу умереть". Мы всю неделю вспоминали прошлую жизнь, и вот вчера он расплакался как ребенок и сказал, что хочет
умереть.
Профессор осекся, и Лео понял, что у него на лице, наверное, написано омерзение, смешанное с невольной жалостью.
Профессор опять заговорил - тихо, рассудительно и несколько извиняющимся тоном, словно признавая, что его горе было вопиющим проявлением
дурных манер. Он продолжал, медленно выговаривая каждое слово:
- Я мысленно перебираю все годы нашей жизни и пытаюсь понять, когда же это началось?
И не могу понять. Я ничего не нахожу. То, что он превратился в чудовище, произошло как-то само по себе. Ужасно так думать. После этой мысли
жить не хочется. Вы назвали его чудовищем, Лео, и это правда. И ваш сын мог бы стать таким чудовищем. - Профессор улыбнулся, давая понять, что в
свои слова не вкладывает никакого личного смысла, а просто теоретизирует, и эта улыбка на его лице с маской горя казалась усмешкой призрака,
бескровные губы так уродливо искривились, что Лео склонился ниже над своей чашкой, чтобы не видеть лица профессора.
Эта улыбка словно высосала из него все силы, и старик опять разволновался. |