Но, взглянув на Вадима, ничего не сказал. Ни к чему.
Они стояли на перроне возле длинного, нескончаемо длинного состава. Сын сказал:
— Все будет в порядке. Вот увидишь!
Потом он влез на площадку вагона и кричал оттуда отцу какие-то слова, которые отец не слышал. Кругом тоже кричали люди, плакали, целовались и опять кричали каждый о своем, и жаркое летнее солнце заливало перрон, и небо казалось раскаленным не только от солнца, но и от криков и плача, и все это, Петр Петрович знал, уже никогда не изгладится из его памяти.
Сын уехал. Петр Петрович отправился домой, медленно брел по дорожке, ведущей к крыльцу.
— Один я остался, совсем один, — громко произнес Петр Петрович.
Кто-то подбежал к нему, ткнулся в его ноги. Джой, верный пес, смотрел на него умными глазами, ласково помахивал хвостом.
— Я забыл про тебя, Джой, — сказал Петр Петрович. — Выходит, совсем я не один, а с тобой…
Пес лизнул его руку.
— Будем жить дальше. Верно, Джой?
Пес побежал впереди него, оглядываясь и словно бы улыбаясь ему.
Вадим когда-то принес маленького пушистого щенка: белая грудка, белый хвост, а сам черно-пегий.
«Как назовем его?» — спросил Вадим.
«Как хочешь».
Сын долго думал, потом решил:
«Назовем его Джой, хорошее имя. «Джой» — по-английски, кажется, «радость».
Он был дотошный, Вадим, любил все сам проверять. Где-то раздобыл словарь, нашел нужное слово.
«Так и есть: «радость». Пусть так и будет».
С тех пор Джой жил вместе с ними. Ему было уже никак не меньше пяти лет. Все окрестные ребята завидовали Вадиму, потому что ни у кого не было такой умной собаки.
«Джой, принеси газету!» — командовал Вадим, и пес послушно приносил газету.
«Джой, а где моя папка?..» «Джой, принеси варежки!..» «Джой, замри!»…
И Джой приносил папку, доставал варежки, замирал на месте. Он все умел, все понимал. И Вадим, улыбаясь, говорил:
— Еще недавно Джой был человеком…
Петр Петрович смотрел на Джоя и чувствовал: несмотря ни на что, у него стало теплее на сердце. Самую чуточку, а все же теплее, потому что он не один, с Джоем…
В июле в город ворвались немцы, и начались повальные аресты и расстрелы.
Городская тюрьма была забита, в местном клубе железнодорожников разместилось гестапо, и многие даже страшились проходить мимо этого, некогда оживленного, нарядного особняка.
На здании горкома партии, где, казалось, испокон веку развевался красный флаг, теперь висело ненавистное фашистское знамя со свастикой. Повсюду ходили немецкие солдаты, офицеры, они заполонили собой улицы, площади, бульвары.
На стенах домов, на заборах, на тумбах, где раньше были расклеены пестрые театральные афиши, висели приказы военного коменданта — полковника Генриха фон Ратенау.
Главным словом во всех приказах было: «Verboten» — «Запрещается».
Запрещалось собираться группами, ходить по улицам после девяти часов вечера, слушать советские радиопередачи, читать советские газеты. Запрещалось, запрещалось, запрещалось…
Со дня на день Петр Петрович ждал ареста. Почему бы фашистам не арестовать его? Сын — комсомолец, был активистом в школе, сам он участник гражданской войны. В сущности, все основания, чтобы бросить его в тюрьму.
Однако он решил не поддаваться унизительному чувству страха. Как бы на зло врагам, продолжал жить так же, как жил раньше.
Как и раньше, он шел по вечерам на окраину города, туда, где расстилался близниковский лес, окруживший город плотным темно-зеленым кольцом, потом возвращался, долго сидел на крыльце, поглаживая Джоя по голове, и неотступно думал все время об одном и том же — о сыне, от которого так и не дождался ни одной строчки. |