Скоро с Большого рейда клипер
перегнали в Военный Угол, стали готовить для постановки в док. После дальнего
плавания команде и офицерам полагался шестидесятидневный отпуск. «Наездник»
осторожно вошел в док, а когда док осушили, все увидели днище корабля, с
которого свисали длинные бороды водорослей, гроздьями присосались к нему ракушки
дальних морей. Настал час расставания. Пожилой матрос с бронзовой серьгой в ухе
поднес старшему офицеру клипера икону Николы Морского, поверх которого, в
святочном нимбе, сияла надпись: НАЕЗДНИКЪ.
— Ваше высокородь, — сказал матрос, — это на память вам от команды, извиняйте за
скромность. Конешно, мы не святые, всяко бывалоча. Оно и правда, что пять бочек
аликанты мы в трюмах за ваше здоровьице высосали. Но спасибо вам, Петр Иваныч,
что, сколь ни плавали, никому кубаря по ноздрям не совали. А што до энтих
матюгов касательно, так это шоб дисциплина не убыва ла. Мы ж не звери — все
понимаем. Грамотные!
Тогда редко кто из офицеров получал подарки от матросов за гуманность.
Чайковский растрогался, с его глаз сорвались слезы, он взял «Николу-Наездника»,
расцеловал матроса:
— Спасибо, Тимофеев, и вам, братцы, спасибо... Теперь разъедутся матросы по
всяким там рязанским, курским и тамбовским деревням, при свете лучин станут
рассказывать землякам, как ярко горели звезды в тропиках, о дивной стране
Японии, где из шелка можно портянки наматывать, как плыли Суэцем и мимо Везувия,
а какое вино пили... эх! По высоким сходням спускались на днище дока, и каждый
матрос не забывал ласково тронуть усталое днище усталого корабля:
— Прощай, «Наездник": уж побегали мы с тобой по свету.
Матросы тащили на себе громадные парусиновые чемоданы, полные японских и
китайских даров для заждавшихся Тонек и Марусек, а на чемоданах заранее сделаны
броские девизы: МОРЯКЪ ТИХАВА ОКIЯНУ. Когда идет человек с таким чемоданом,
балтийцы, сидящие за решетками крепостных казематов, с тоскою думают: «Повезло
же людям... а когда нам повезет?»
— Отплавались, — надрывно вздохнул Атрыганьев.
Вестовые с Якорной площади уже подогнали пролетки, чтобы развезти офицеров с их
багажом на пристань или по квартирам. Все перецеловались, старший офицер сказал
мичманам:
— Господа, если что нужно, вы меня можете найти по вечерам в кегельбане Бернара
на Пятой линии Васильевского острова...
Атрыганьев печально глянул на Вовочку Коковцева:
— Ах, Каир! Как жаль, что я не показал тебе Каира... Что ему дался этот Каир?
Коковцев оставался в Кронштадте, сняв комнатенку в обширной квартире клепальщика
с пароходного завода; пытаясь наладить уют, мичман украсил свое убогое жилье
восточными безделушками. Хозяйка Глафира свет Ивановна весь день пекла и жарила,
закармливая его всякими сдобами и творожниками, а ему было страшно одиноко.
Вечерами Коковцев усаживался возле окна и подолгу смотрел, как вспыхивают
клотики кораблей на рейде, а вдали загораются дачные огни Ораниенбаума и
Стрельны, до боли похожие на огни Иносы, давно угасшие... Жить-то, конечно,
надо. Но как жить?
* * *
Эйлер уже подал в отставку, а Коковцева еще долго мучило сознание, что
«Наездник» затих в доке, пустой и мертвый, голодные крысы шуршат в его трюмах...
Мичман лежал на перине, покуривая папиросу, в соседней комнате стучали ходики,
жизнь представала перед ним бессодержательной, как глупый роман, в котором он ее
полюбил, а она его не полюбила. Давно бы уже следовало навестить мать, но
Коковцев все откладывал свидание с нею, угнетаемый чувством ложного стыда: он
мичман, а она. |