— Прекрасный пол, — изрекает Якоб, — может демонстрировать не меньшую выдержку, чем непрекрасный.
— Господин де Зут должен издать в печати, — пруссак ковыряет в носу, — свои блестящие изречения.
— Госпожа Аибагава, — вносит свою лепту Огава, — акушерка. Она привыкла к виду крови.
— Но, насколько мне ведомо, — говорит Ворстенбос, — женщине запрещено ступать на Дэдзиму, если только она не куртизанка, не ее служанка или не закадычная подруга кого‑то в гильдии.
— Запрещается, — негодующе подтверждает Ионекизу. — Не было прецедента. Никогда.
— Госпожа Аибагава, — продолжает Огава, — очень хорошая акушерка, принимает роды и у богатых, и у бедных, кто не может платить. Недавно она помогла родиться сыну магистрата Широямы. Роды были тяжелые, и другой доктор отказался их принимать, но она не отступилась, и женщина благополучно разрешилась от бремени. Магистрат на радостях согласился выполнить одно желание госпожи Аибагавы. Она пожелала учиться у доктора Маринуса на Дэдзиме. Магистрат выполнил обещание.
— Женщина учится в больнице, — восклицает Ионекизу. — Это не к добру.
— Крови не испугалась, — вспоминает Кон Туоми, — говорила на хорошем голландском с доктором Маринусом и погналась за обезьяной, когда студенты-мужчины выглядели так, будто сейчас упадут в обморок.
«Я бы задал дюжину вопросов, — думает Якоб, — если б осмелился: дюжину дюжин».
— Разве женщина, — спрашивает Оувеханд, — не возбуждает мужчин, оказавшись в их компании?
— Не с таким куском бекона, — Фишер осушает стакан с джином, — прилипшим к ее лицу.
— Как грубо, господин Фишер, — говорит Якоб. — Вам должно быть стыдно за такие слова.
— Нельзя же притворяться, будто кожа у нее на лице чистая и гладкая, де Зут! В моем родном городе мы называли таких «поводыркой», потому что, конечно же, только слепец может дотронуться до нее.
Якоб представляет себе, как ломает челюсть пруссаку делфтским кувшином.
Свеча мерцает, воск стекает по подсвечнику; капли застывают.
— Я уверен, — говорит Огава, — придет день, когда госпожа Аибагава выйдет замуж и обретет счастливую семью.
— Какое самое верное средство от любви? — спрашивает Грот. — Женитьба, разумеется.
Мотылек влетает в пламя свечи, падает на стол, бьются крылышки.
— Бедный Икар, — Оувеханд давит мотылька кружкой. — Так он ничего и не понял.
Ночные насекомые трещат, скрипят, тикают, сверлят, звенят, пилят, жалят.
Ханзабуро храпит в крошечной нише за дверью Якоба.
Якоб лежит без сна, завернутый в простыню, под сетчатым пологом.
Аи — открывается рот, ба-встречаются губы, га-кончиком языка, ва-губами.
Он вновь и вновь вспоминает сегодняшнее происшествие.
Он корчится, кляня себя за то, что предстал перед нею хамом, и переписывает сцену заново.
Открывает веер, оставленный ею на складе «Колючка». Обмахивается им.
Бумага — белая. Ручка и распорки из адамова дерева.
Ночной сторож стучит деревянной колотушкой, отбивая японский час.
Разбухшая луна в клетке его наполовину японского, наполовину голландского окна…
…стеклянные панели растапливают лунный свет; бумажные — фильтруют его, выбеливают пыль.
Скоро рассвет. Бухгалтерские книги 1796 года ожидают его на складе «Колючка».
«Это же дорогая Анна, которую я люблю, — повторяет Якоб, — и я, которого любит Анна». |