Изменить размер шрифта - +
Я улыбнулся.

– Сколько лет, – говорю, – я ждал этого признания, дорогая.

Розамунда взяла себя в руки. Снова окаменела лицом.

– О да! – миндаль в сахаре, какой тон знакомый. – Ты умеешь издеваться, Дольф. Это ты умеешь хорошо – издеваться, унижать, топтать все самое святое. Да, я люблю Роджера, будет тебе известно. И твоя мать знает об этом. Она проклянет тебя, если ты…

– Уже не проклянет, – говорю. – Ее убил молоденький вампирчик. Неопытный. По ошибке.

Розамунда зарыдала. У Роджера округлились глаза:

– Ты убил собственную мать?! Ты мог?!

– Я не хотел, – говорю. – Я здесь, чтобы убить тебя. Я, герцог, имел претензии только к тебе. И что ж ты не вышел ко мне навстречу с мечом? Вот, дескать, демон, убийца, развратник, я весь перед тобой, тебя презираю, вызываю на бой – жену твою поимел. То есть – люблю. Так ведь у вас говорится. Было бы очень по‑рыцарски. И вдрызг благородно. Что ж ты прикрылся от меня целой толпой, как щитом? Монахом, королевой‑вдовой, солдатами, баронами, свитой? Самой Розамундой, наконец?

Он молчал. У него была очень интересная мина. С одной стороны, я его, кажется, почти пристыдил. А с другой – не надо уметь слышать мысли, чтобы догадаться о чем он думает: «Ага, дурака нашел». Но он не нашелся, что ответить.

Зато Розамунда нашлась. Улыбнулась. Спросила:

– А ты отчего не пришел ко мне один, пешком, без своих адских прихвостней? Струсил?

Я подвинул ногой стул и сел. Устал я что‑то.

– Я – некромант, – говорю. – Я же некромант, Розамунда. Я не умею вести себя благородно. Что с меня взять. Ну ладно. Хватит.

И оба посмотрели на меня напряженно. Уже не злобно – испуганно. Оба. Они как‑то разом сообразили, что пора кончать бранить меня. Что теперь пришло время приговора.

Лицо у Розамунды вдруг сделалось очень человеческим. Просто насмерть перепуганным женским лицом. И она взглянула на меня заискивающе. А ее жеребец побледнел и сделал непреклонный вид. Написал у себя на лбу: «Умру как герой». Но геройского не получилось. Он так потел, что запах псины перебил ванильный вампирский холод.

Я вдруг вспомнил горькую усмешечку Доброго Робина – и мне неожиданно стало Робина остро жаль. Задним числом. Сам не понимаю почему.

– Значит, так, – говорю. – Публичный скандал я из вашей интрижки делать не буду. Про ваши фигли‑мигли толпа челяди, конечно, в курсе – но пусть это будет сплетня, а не признанный факт. А то мне, некроманту, противно устраивать суету вокруг семейной чести.

Пока я это говорил, мне показалось, что у них от сердца отлегло. Розамунда даже мне улыбнулась и говорит:

– Неужели в тебе проснулась жалость? Ты же не убьешь мать своего ребенка, Дольф?

– Своего? – говорю. – Да?

Она вспыхнула и замахала руками. Может, хотела врезать мне по щеке, но передумала.

– У нас с тобой плоховато получались дети, – поясняю. – А может, и тогда кто помог? Ну да это неважно. Вы, золотые мои, меня не так поняли. Я сказал, что публичный скандал делать не буду. А что прощаю вас – не говорил.

У Роджера вырвалось:

– Ты – палач!

Я плечами пожал.

– По древнему закону Междугорья, – говорю, – совершивший прелюбодеяние с королевой приговаривается к публичному оскоплению, четвертованию и повешенью на площади перед дворцом. Я верно излагаю, Роджер?

Никогда не видал, чтобы так потели. Пот по нему тек струями; рядом с ним стоял канделябр, было жарко от свечей и, видимо, худо от ужаса – я же страшнее вампиров, право. И еще одно маленькое открытие – живые иногда воняют хуже мертвых.

Быстрый переход