- Сына своего спасти - это не грех!
- Спасти, может, и не грех, - ощутил он на щеке ее прохладную руку, - да токмо к чародейству и колдовству христианину обращаться никак не потребно. По деяниям мне и кара. Кто был родной, всех Господь прибрал, лишь тебя оставил. Пути его неисповедимы. Хоть тебя надобно мне у него отмолить. Тебя отмолить, душу спасти. Ухожу я от мира сынок. В обитель Пустынскую закроюсь, постриг приму, власяницу надену. Сколько смогу, столько обетов приму. Бог милостив, искреннее раскаяние примет.
- Чего ему принимать?! Ты же меня от смерти спасала, мама! Разве Бог за это карать может?
- Перестань, - матушка прижала ему палец к губам. - Радость у меня, сын приехал. Нечто хочешь меня в слезах видеть? За стол иди, на место отцовское. Холопы твои, мыслю, с лошадьми и грузом уж управились, сейчас трапезничать придут. Голодные, что волки. Дай посмотреть на тебя, на пиру веселом посидеть. Забудь о разговоре нашем. Опосля обсудим, как отдохнете. Дозволь вернуться дворне к столу, слово им доброе скажи. Ты им ныне хозяин.
* * *
Пир длился дотемна. Андрей, погруженный в свои мысли, никого не останавливал и не подгонял, только кубок поднимал, когда здравицы в его честь кричали. Ольга Юрьевна тоже молчала - глядя то на сына, то на образ Николая Чудотворца, перед которым слабо тлела красным язычком небольшая лампадка. Взгляд Зверева тоже то и дело обращался к ней. И каждый раз он удивлялся, как быстро и заметно иссохла за минувший год боярыня. Словно и правда недуг какой вселился.
Застолье прервала весть о том, что баня наконец-то прогрелась. Гости отправились туда, но попариться всласть не удалось. Время двигалось к полуночи, а это, известное дело, тот час, когда умываться является нечисть домашняя и окрестная, что человека смертного запросто до смерти упарить может али рассудка лишить. Однако же времени и воды, чтобы смыть дорожную грязь, хватило всем, после чего холопы отправились пировать дальше, а князь, не испытывая на то настроения, пошел в свою еще детскую светелку - спать.
Дорога не оставила князя и ночью. Стоило закрыть глаза - и точно так же, как все последние дни, видел он утоптанный, перемешанный с грязью, чуть коричневатый снег бесконечного тракта, гриву понурившего голову коня, мерно вылетающие вперед ноги с широкими копытами, проплывающие справа и слева заиндевевшие березняки, черные, с серебристой припорошкой, ели, голые, унылые стволы озябших сосен.
Дорога тянулась и тянулась, постепенно сужаясь, превращаясь в узкую тропу, пробитую среди высоких, сверкающих чистотой сугробов. Просека была глубокой, как ущелье, небо - пасмурным, окружающий лес - плотным до абсолютной непроглядности. И все же тропа оставалась светлой, словно залитой ярким солнечным светом. Она тянулась, тянулась, тянулась, рассекая лес тонкой прямой стрелой, пока не уперлась в ноги старца с морщинистым лицом, в длинном овчинном тулупе, в большущей шапке из горностая и со связкой мышиных черепушек, свисающих с левого плеча. Старик опирался на неровный и узловатый, зато крепкий, как сталь, посох из соснового корня.
Голова его медленно поднялась, в лицо всадника вонзился, причиняя острую боль, мертвецки-холодный взгляд, шелохнулись бесцветные губы:
- Так-то ты слово свое держишь, чадо? - услышал Зверев, содрогнулся всем телом и проснулся.
В комнате и за окном было темно. Впрочем, если на улице уже и светало - через два слоя промасленного ситца первым слабым лучам все равно было не пробиться. Зато из-за окна доносилось редкое беканье, сонное кудахтанье, изредка мычала хриплая корова. Время от времени звякало железо. Это означало, что жизнь усадьбы снова возрождалась после долгой зимней ночи. |