Изменить размер шрифта - +
Согревающий теплом, туманом детства, навсегда утерянного на девятый день после рождения брата Андрея…

 

* * *

Варвара Дмитриевна тогда уже начинала вставать с постели, похорошевшая так неуловимо, как хорошеют многие женщины после родов, словно впитывая прочно в себя те чары природные, что даются им, каждой в свой, урочный и сокровенный час! Вся она светилась материнством своим вторичным, осознанным, долгожданным и оттого, наверное, — более полным. Нарядна, красива, весела, певуче-смешлива была она, должно быть, и в тот, последний свой, роковой, смертный день. Увы, не сохранилось о нем полных свидетельств, но, видимо, к Варваре Дмитриевне уже начинали приходить знакомые с первыми поздравлениями и ей, счастливице, и новорожденному сыну ее, раз умерла она, по словам Ивана Владимировича, «на полувздохе и полуслове, оживленная, нарядная, с букетом в руках». Какова же была сила боли и потрясения безутешного мужа, если он и много десятилетий позже вспоминал этот день с ужасом, который тотчас отпечатывался на его лице невольною гримасой!

О страхе потери своей незабвенной, и многим — особо непонятной оттого, — он говорил и младшей и старшей дочерям от второго брака — Марине и Асе Цветаевым — в канун рождения их собственных детей, своих внуков, предостерегая и оберегая молодых женщин силою все той же неизбываемой, незабываемой боли, которую так не мог забыть никогда, до самого своего ухода…

 

Эпилог

 

Соловушка, легкокрылая певунья Варенька, она все мучилась тем, будут ли ее понимать, любя… Понимать… Понимать труднее, чем помнить. Иван Владимирович Цветаев помнил ее, Вареньку, так, что вызывал этим горькую ревность сердца и души второй своей жены, Марии Бернацкой-Мейн, блестящей пианистки-импровизатора, натуры артистичной, увлекающейся и глубоко чувствующей. Ревность Марии Александровны была, быть может, вдвое горше оттого, что, по сути своей выглядела совсем уж нелепо и смешно… Ибо кто же ревнует к мертвым? Как ревновать к ним?! Это бывает только в легендах — ревность. Признающая некую духовную равность, избранность. Ведь горячо ревнуют лишь к равным. Неравных — презирают. Древние легенды от этого приобретают особый аромат. Их, такие, с оттенками и всеми красками ревности — равности — читают веками, берегут, чтят. В жизни же все гораздо проще, сложнее, горше. И непохоже даже на вкус шоколада, с которым мы все так любим эту самую жизнь равнять!

Это было совсем ни на что непохоже, но так уж случилось. Так сталось. Мария Александровна ревновала к памяти Ушедшей невольно, безумно, тайно, горячо. И до отчаяния горько было видеть ей в круглой зале с высокими окнами победную, неумирающую, вечную Красоту, смотрящую на всех, — и на нее — тоже! — продолговатыми, молодыми, горделивыми глазами с золотистою искрою с посмертного портрета. Красоту, заливающую весь дом блеском розовых кораллов, что так бесхитростно сверкали в лучах заходящего и встающего солнца, освещающего «шоколадную шкатулку», нарядный дом с мезонином в Трехпрудном переулке. О, эти памятные кораллы, невольные свидетели чужой красоты и победы над смертью! Они наполняли собою буквально все вокруг! Они выныривали, как из морских глубин, из пронафталиненных сундуков с приданным Лёры, и то и дело падали из шкафов красного дерева, вместе с ворохом нот старинных романсов. О, эти старинные романсы! Как же боролась с ними Мария Александровна, как же ненавидела она их. Глухой, ничем не выраженной, оттого то особо лютой ненавистью. Запирала на ключ, сбрасывала, негодуя, прочь с лакированной глади рояля, вместе с ворохом ежедневных газет, не разрешала их помнить, знать и узнавать даже строчками, тире, словами, легкою нотою, но вот, странное дело, Муся, Марина, старшая дочь, чужая, иная, не родная кровь, именно нотами, ритмом, внутренней мелодикой «сентиментальных канцонетт» стала говорить в четыре неполных года, и, оказалось, что говорит стихами! Тайком прокравшись в комнату, чужой, взрослой немного непонятной, и потому-то — особо любимой! — сводной сестры Валерии, Марина читала ноты романсов тех, как читают очень любимые книги: заворожено, страстно, на одном дыхании, со всеми точками, тире, запятыми, со всем тайным шифром и кодом, что был заложен внутри и что стал ей понятен сразу, едва только она открыла первый нотный лист.

Быстрый переход