— Это грешно!
— Ну, отчего же, деточка, нельзя! Собака — такое же создание Божье, как и все мы. Она спасает и охраняет человека в опасные минуты. Отчего же и человеку ей не послужить, когда придет час? Патер был мудрым человеком, он знал, что не всегда жизнь подчиняется строгим правилам, оттого и отворил перед мальчиком и дружочком его высокие церковные двери, зажег паникадило и в его свете увидел, что у собачки точь в точь такие же голубые глаза, как и у ее хозяина… Очень красивые. И на шерсти у пса были капельки инея, снежинки, оттого то собака и казалось волшебною. Загадочной, седою, будто бы из сказки… — За дверью комнаты еле слышно скрипнули половицы, раздались шаги, которые и мать и дочь тотчас же узнали. Лёра, высвободив из теплоты одеяло ручонку, осторожно погладила знакомое, ароматное, охваченное кораллами запястье:
— Мамочка, еще минуточку только, самую малость, ну еще расскажи!
— Нет, милая, уже поздно, спи, а мне сейчас будет надобно спуститься вниз, проводить гостей. Я и сама уже устала, спать мне хочется. Завтра папенька тебе будет сказку рассказывать. Его очередь.
— Ах, вот и вовсе мне этого не нужно! — Лёра досадливо зевнула, сворачиваясь в крошечный калачик под одеялом, махнула ручкой. — Папенька и начнет как будто интересно, но он так задумчив, что тормошить его устанешь: что дальше да дальше? И потом, как он уж очнется, то все у него невпопад бывает: мальчик с пальчик великан делается вдруг и отправляется за море искать какого то идолино. Зачем ему идолино? Ему же дрова нужны. А идолино — кто это? — Лёра пожала крохотным плечиком, и, не мигая глазами, уставилась на мать. — Ты знаешь, мамочка?
— Конечно, знаю. — Варенька снова едва сдержала рвущуюся наружу улыбку. — Идолино — это древняя статуя молодого атлета, юноши, мальчика, который, может, играет в мяч или прыгает или бегает взапуски с другими мальчиками. У каждого идолино может быть своя история, застывшая в камне, бронзе, гипсе. Просто она тебе пока еще не знакома. Ты папеньку порасспроси, он тебе и расскажет все, как есть. Снова скрипнули половицы, дверь тихонько отворилась, впуская на порог косой, неяркий луч света. Послышался негромкий, чуть глуховатый голос Ивана Владимировича:
— Баловница ты, Лёрик, голубчик неугомонный. Отпусти мамашу к гостям, им давно уже пора домой, а без хозяйки все же как-то неловко проститься…
— Она уже идет, папенька, идет. Только очень про собаку интересно мне, жаль и не дослушала! Вот ну что бы Карлу Феодоровичу и Драконне самим выход в парадное не найти? Вроде бы у обоих есть лорнеты, а у Карла Феодоровича так еще и пенсне на шнурке имеется! — недовольно проворчала девочка, кутаясь в одеяло и отворачиваясь к стене.
В ответ послышались растерянное покашливание Ивана Владимировича и вдруг… Словно серебряные бусинки раскатились по полу. Варенька смеялась, не сдерживаясь и звенели, тихо перекатываясь на запястьях и шее ее кораллы, ловя округлыми краями игольчатый холодновато-туманный свет звезды Веспер, льющийся в окно детской…
До самой смерти своей, совсем уже в другом, горьком времени, в другой России, безжалостной, холодной и мрачной, терпкой, бесшабашной, безликой, «не ее» России Валерия Ивановна Цветаева, седая, смуглолицая учительница, перехоронившая одного за другим семерых детей, мужа, почти всех близких, брата и сводную сестру-поэтессу, вспоминала этот счастливый, искренний, неудержный смех своей красавицы-матери. Вареньки Иловайской. Варвары Дмитриевны Цветаевой. Смех, хоть на краткий миг согревающий ее согнутые от бесконечного одиночества и горечи плечи. Согревающий теплом, туманом детства, навсегда утерянного на девятый день после рождения брата Андрея…
* * *
Варвара Дмитриевна тогда уже начинала вставать с постели, похорошевшая так неуловимо, как хорошеют многие женщины после родов, словно впитывая прочно в себя те чары природные, что даются им, каждой в свой, урочный и сокровенный час! Вся она светилась материнством своим вторичным, осознанным, долгожданным и оттого, наверное, — более полным. |