И когда он все таки попытался пройти к вешалке, чтобы взять пальто, повторила, бледнея: – Обойдемся! Вышел тут… Сидел бы… не показывался!..» И столько было ненависти в ее голосе, что Федор не посмел поступить как замыслил.
– Ну вот, Федор…– развел Евлампьев руками, как бы подтверждая, что проводил, да.
С того свидания в первый день Нового года он больше не разговаривал с Федором, и вчера, приехав к ним вместе с Галей, тоже не разговаривал, невозможно это было при Гале, да и о чем, собственно, было говорить ему с Федором, упрекать его? Что толку в упреках, ничего ими не изменить.
– А в киоске то кто за тебя? – спросил Федор. – Маша, что ли?
– Маша, ну конечно.
– А, свободный как ветер, значит, – сказал Федор. И приглашающе взмахнул рукой: – Ну, пойдем тогда, хлобыстнем по махонькой, обмоем мою свободу. Вот у меня свобода так свобода, что там твоя…
Изо рта у него. как и тогда, в первый день Нового года, пахнуло на Евлампьева свежим водочным запахом. Очевидно, он выпил после того уже, как они с Галей ушли,когда пытался пройтн к вешалке одеться и тоже, вот как сейчас, очутился рядом, ничем от него не пахло.
Евлампьев собирался, проводив Галю, тут же поехать и сменить Машу, по сейчас решил, что ничего, простоит она утро до конца, посидит он с Федором. Давно уже, бог знает с каких пор, с самой молодости, Галя и Федор были в сго сознании неразъединимы, чем то нерасторжимым были, словно бы одним человеком, даже и не мыслились по отдельности, всегда вместе: Галя с Федором, у Гали с Федором, к Гале с Федором… и вот распались на половины, разомкнулись, как два распаявиихся кольца, и к этому еще невозможно казалось привыкнуть…
Евлампьев шагнул в кромешную тьму прихожей, Федор захлопнул дверь, повозил по стене рукой и, нашарив выключатель, щелкнул им.
– Разоблачайтесь, граф.
И сейчас, когда желтый экономный свет несильной лампочки вновь освегил эту оставленную Евлампьевым немногим более получаса назад прихожую, он с неожиданной остротой и каким то непонятным чувством неловкости ощутил, как изменилось все за эти пробежавшие в предотъездной сусте полчаса: тогда, когда встали, перекусывали наспех, собирались, – и прихожая, и кухня, да вся квартира, были прежними, знакомыми ему много лет, привычными глазу, теперь же, без Гали, все здесь было чужое, непривычное и будто незнакомое…
– Э эх, Фе едор! – вздохнул он, не глядя на него, и само собой получилось, что снятая шапка не положилась на вешалку, а бросилась туда.
– Ну что Федор, что Федор! – тут же, с каким то даже удовольствием воскликнул тот, будто давно ждал от Евлампьева чего то подобного и все таил в себе это удовольствие в истомившем его ожидании. – А сам что? Ангелочек сам?
Евлампьев почувствовал, как лицо ему жарко, горячо и заметно, наверное, заливает кровью.
– Я не к этому, Федор, – пробормотал он. – Не в упрек… Что упрекать?.. И я не ангел, да. Виноват перед Машей, да… Но у меня другая вина. У меня все в открытую было… я думал, что уйду, такое вот тогда творилось со мной… А так, ради, знаешь… я никогда не позволял себе.
– Да так уж?! – все с тем же будто бы удовольствием в голосе перебил Федор. – Что, так вот и ни разу втихаря? Не заливай мне.
– Нет, Федор, правда. Ни разу.
– Тю ю!..– Федор присвистнул. – А и напрасно, Емель, напрасно. Давай тула, – подтолкнул он Евлампьева к кухне.
– Ну, вот ты и получил: напрасно, – сказал ему на ходу Евлампьев.
Федор помолчал.
– А что ж, граф, – сказал он затем, – конечно. За все платить надо. Заплачу. Так хоть за дело. Да и жизнь уже все равно под завязку… А ты разок да языком трень брень – и всю жизнь платил. |