Изменить размер шрифта - +

Федор помолчал.

– А что ж, граф, – сказал он затем, – конечно. За все платить надо. Заплачу. Так хоть за дело. Да и жизнь уже все равно под завязку… А ты разок да языком трень брень – и всю жизнь платил. У кого дороже?

Он щелкнул выключателем, вспыхнул свет, посередине стола на кухне стояла початая на добрую треть бутылка водки, стояли стопка и быстро, коряво вспоротая банка каких то рыбных консервов.

Федор достал из буфета еще одну стопку, со стуком поставил ее на стол, достал хлеб, вынул из ящика две вилки.

– У меня мастер был, Водолейкин фамилия, – сказал он, садясь напротив Евлампьева, – я о нем рассказывал… Так столько мой Водолейкин всяких присловьев имел… Базар, говорит, базаром, товар товаром, а как платить – хорошо б цену сбить.

Он выпил, не дожидаясь Евлампьева, посидел сморщившись, потряс головой и подцепил вилкой из банки сочащийся рыжим соусом кусок.

– Насчет того, Федор, у кого дороже, – сказал Евлампьев, возя наполненную стопку по столу и следя за ней взглядом, – у нас с тобой, знаешь, счета разные… не сравнишь их. Да и что вообще сравнивать… Галя, она хоть внучку нянчить отправилась, при деле будет, а ты что? Тебе что одному в квартире здесь этой делать?

– Э. э, Емель, – снова наливая себе, с иронической своей кривоватой ухмылкой протянул Федор. – А зато вспомнить есть что! Как вспомнишь иной раз… э эх, будто соловей в сердце запоет!.. Да и жизнь сама шла… будто перчиком, чесночком, укропчиком приправленная… жить можно было. Ты вот не ходил в начальстве, а я в трилиать один год цех принял, да так и всю жизнь на нем… ты знаешь, что за жизнь была, как драли с тебя, семь шкур спускали? Из года в год, без передыху – будто по проволоке, как в цирке, ходишь! Начальника то, которого я сменил, за срыв поставок фронту, знаешь, куда отправили? А и меня могли, что, застрахованный, что ли? Ух, как гуляли нервишки! С ума сдернуться мог… или б еще что. А так, знаешь, ничего, с перчиком чесночком можно было свою тюрю хлебать. Приправишь – и ничего о… вполне! Даже вот приятно вспомнить. – Он сошурил один глаз н посидел так. – Слушай, а неужели же не хотелось?

Евлампьев не ответил. Он вдруг понял Федора. Так в сорок первом, тогда, в ту зиму под Москвой, не то что не надеялся на крепость своей природы, а как бы боялся вдруг оказаться некрепким, как бы что то сосало в груди все время, просило подпереться чем то, помощи природе просило, и потому никогда не отказывался от порции наркомовской, наоборот, ждал ее всегда с нетерпением, да получалось – прихватывал к ней и еще одну порцию, и еще, чего никогда прежде не ждал от себя: с нею, наркомовской, оказывалось возможно будто бы отгородиться от всего страшного, происходящего кругом, не снаружи отгородиться – как отгородишься снаружи? – внутри. А без этой загородки внутри не выдержать было, того напряжения не выдержать, которому подвергался, калился, калился бы – и перекалился, сломался от самого тихохонького толчка, были ведь такие, что на природу свою надеялись, не защищали себя наркомовской, – вот уж ломались: лежишь, лежишь под пулеметом, ни взад, ни вперед – никуда, не знаешь, что через секунду с тобой будет, полная беспомощность, и вдруг вскакиваст в полный рост – ура, за Родину, за Ста…ну, и все, нет его на этой земле больше… Хотя, конечно, были такие, что вылерживали без всякой защиты, но для этого от смерти себя заговореиным чувствовать нужно было. Он вот не чувствовал. И Федор, выходит, не чувствовал…

 

– Я, знаешь, – не дождавшись от Евлампьева ответа, сказал Федор, выпрямляяеь, выкатавая вперед живот и снова сошуривая на мгновение один глаз, – одну, знаешь, часто вспоминаю… разметчицей была… ах, ёкалемене, как вспомню – так вздрогну.

Быстрый переход