Как говорили в старину, чистый, как слеза, виноградный сок. Полюбуйся, как оно искрится. Одни этикетки на бутылках чего стоят! А чуть позже ты, выпив его, побежишь в отхожее место… Вот и вся его игра и красота.
— Как это у тебя все мерзко получается, — удивился Решетов.
— Зато справедливо.
Во всю мощь загремел «Муромец», последней конструкции радиола, закружилось несколько пар. Ирша, стоя возле стены, наблюдал за танцующими. Ирина и Клава, раскрасневшиеся и задохнувшиеся, остановились возле него.
— Только потому что ты наш начальник, предоставляем тебе право выбора. Всех остальных выбираем сами, — переводя дыхание, сказала Клава.
— Я не танцую… — смущенно улыбнулся Ирша.
— Вы смотрели на нас, и мы подумали… — начала Ирина.
Клава, засмеявшись, перебила ее:
— Стоит, не танцует и смотрит голодными глазами на женщин.
— Что ты, Клава… — возмутилась Ирина.
— На тебя он смотрел, — сказала Клава и пошла, красуясь ладной фигурой, не придавая особого значения своим словам, а Сергей и Ирина остались опаленными ее вроде бы безобидной шуткой. Избегая встретиться взглядом с Сергеем, Ирина пошла к столу.
Там несколько раз поднималась песня, но, покружившись на слабых крыльях, беспомощно падала. Не было такой, чтобы все знали, чтобы всем нравилась; одни песни забыли, другим не научились. Не было среди гостей человека, который бы начал песню, вложив в нее душу, зажег других, повел за собой. И тогда Рубан, аккуратно причесав свой чуб, затянул «Летела зозуля» — ее подхватили все. Голос у Рубана был глубокий, и пел он свободно, уверенно, вкладывал в песню какую-то свою мысль, казалось, бо́льшую, нежели ту, о чем песня рассказывала. Словно он и не пел, не изливал свою душу, а вот только сейчас решился что-то свое поведать людям. Он вдруг сам будто переродился, помолодел, темные глаза его, всегда едко усмешливые, сверкали вдохновением.
Вскоре гости стали собираться домой. Как часто случается, за одной парой поднялась и вторая («У нас ребенок»), остальные тоже поняли, что время позднее, хозяева устали. Уходили веселой толпой, на уснувшей окраине голоса звучали особенно громко. Фонарей не было, но над парком взошла луна, звезды сверкали, и тишина залегла такая, что, казалось, захоти только — и услышишь, как летит в пространстве земной шар. Внизу, под горой, в сизом туманце серебрился пруд, и обступившие его ивы склонили ветви, будто печально задумались.
Клава, смеясь, подхватила под руку Василия Васильевича, с другой стороны Решетова, громко переговариваясь, они пошли вперед и скрылись в густой темени деревьев. Ирина бросилась им вдогонку, оступилась и чуть было не упала, кто-то поддержал ее под руку, она оглянулась и увидела близко глаза Ирши, темные, глубокие на бледном, освещенном луной лице и почему-то грустные. Она улыбнулась, и эта улыбка будто говорила: какой славный выдался вечер и как славно жить на свете, когда рядом такие милые, умные, веселые люди; но в действительности улыбка означала другое: в это мгновение Ирина почувствовала, что все изменилось, нет, в сущности, осталось прежним и все-таки изменилось все; с этого момента их объединяет с Сергеем одна мечта или, вернее, мысль — нет, даже не мысль и не мечта, а какое-то радостное ощущение, когда улыбка на ее губах — это и его улыбка, а грусть в его глазах — это и ее грусть. Как и тепло, идущее от его руки, было ее теплом. Она знала: это чувство не исчезнет, останется с ней навсегда. Мягко освободив руку, Ирина сошла с тропинки и присоединилась к шагавшему немного впереди Рубану.
Тищенко свернул вправо, на стежку, ведущую через лесопарк. У небольшого пригорка они остановились, Василий Васильевич что-то громко сказал, кто-то из женщин засмеялся, он отступил немного в сторону и отвязал от дерева палку, державшуюся на толстой длинной проволоке. |