Если бы их проанализировать и заключить в слова, то эти впечатления можно было бы примерно выразить так. Со смертью для него соединялось
благоговейное чувство чего-то глубокого, скорбного и прекрасного, то есть духовного, и вместе с тем ощущение чего-то совершенно
противоположного, очень материального, очень плотского, о чем никак не скажешь, что оно прекрасно, глубоко, вызывает благоговение или хотя
бы скорбь. Торжественно-духовное было выражено в пышном убранстве тела, в роскошных цветах, в пучках пальмовых ветвей, как известно
символизирующих мир божественный, и еще яснее в распятии, лежавшем между мертвых пальцев того, кто был когда-то его дедом, в
благословляющем Спасителе Торвальдсена{41}, поставленном в головах покойника, и в канделябрах, которые высились по обе стороны гроба и
сейчас тоже выглядели как-то по-церковному. Более точный и утешительный смысл всех этих предметов состоял, очевидно, в том, что дед
окончательно возвратился к своему подлинному и истинному облику. Но, кроме того, все они, как заметил маленький Ганс Касторп, хотя не хотел
в этом признаться, - особенно груды цветов и, главное, туберозы, которых было больше всего, - имели и другой смысл, другую, более
практическую цель, а именно: приукрасить, заглушить или не допустить до сознания мысль о том другом, что таила в себе смерть и что не было
ни прекрасным, ни даже скорбным, а скорее чем-то почти непристойным, низменно телесным.
Вероятно, из-за этого мертвый дед казался совсем чужим, и вовсе даже не дедом, а восковой куклой в натуральную величину, которую смерть
подсунула вместо него; над ней и совершалась вся эта благоговейная и почетная церемония. Значит, тот, кто лежал перед ним, вернее то, что
лежало перед ним, уже не было самим дедом, а лишь его оболочкой, и она - Ганс Касторп понимал это - состояла не из воска, а из особой
материи, только из материи: отсюда - ее непристойность и почти полное отсутствие скорбности, ибо ее нет ни в чем, что связано с плотью и
только с нею. И маленький Ганс Касторп рассматривал желтую, как воск, бледную и твердую материю, из которой состояла эта мертвая кукла в
рост человека, рассматривал лицо и руки бывшего деда. Вот на его неподвижный лоб села муха и начала поднимать и опускать хоботок. Старый
Фите осторожно согнал ее, стараясь при этом не коснуться лба, причем его лицо почтительно омрачилось, словно он не хотел, да и не должен
был знать о том, что делает его рука; это выражение добродетельной строгости, видимо, относилось к тому, что дед был теперь только плотью и
больше - ничем. Но муха, поднявшись в воздух и полетав, тут же снова опустилась на палец деда, неподалеку от распятия из слоновой кости. И
в то время как это происходило, Гансу Касторпу почудилось, что он еще явственнее ощутил уже знакомый, легкий, но удивительно упорный запах,
и этот запах пробудил в нем стыдное воспоминание об одном однокласснике, страдавшем неприятным для других недугом, почему все его
сторонились; аромат поставленных совсем близко тубероз, видимо, должен был заглушить навязчивый запах, однако, несмотря на их пышность и
строгость, это им не удавалось.
Мальчик несколько раз стоял у гроба: в первый раз - вдвоем со старым Фите, во второй - вместе с двоюродным дедом Тинапелем, виноторговцем,
и обоими дядями - Джемсом и Петером, и потом еще в третий раз, когда у открытого гроба собралась на несколько минут группа по-праздничному
одетых портовых рабочих, чтобы проститься с бывшим главою торговой фирмы "Касторп и сын". Затем состоялись похороны, зал был переполнен, и
пастор Бугенхаген из церкви св. |