Но можно с уверенностью сказать, что все эти подробности, которых капитан уже не мог слышать, он пропустил мимо ушей. Глаза его торжествующе сверкнули, и он весело зашагал прочь; повернув к своей конторе, расположенной против лавки Эглантайна, он с победоносной улыбкой обратился к этому заведению со следующей речью: «Вы не пожелали открыть мне ее имя, не так ли? Но счастье оказалось на моей стороне, не будем же терять ни минуты!»
Два дня спустя мистер Эглантайн в белых перчатках и с флаконом одеколона в кармане, предназначенным для подношения, подходил к «Сапожной Щетке» в Литл Банкерс-Билдингс на Баркли-сквер (ибо, надо признаться, трактир мистера Крампа находился именно здесь); у порога маленького трактира он приостановился и с бьющимся сердцем прислушался к доносившимся изнутри сладостным звукам мелодии, которую напевал хорошо знакомый ему голос.
Серебряные блики луны играли в сточной канаве глухой улочки. Даже конюх, чистивший лошадь леди Смиг-смэг, перестал свистеть и прислушался к пению. Подмастерье мистера Трэсла, сколачивавший, как всегда, гроб, приостановил свою работу. Зеленщик (на таких улочках всегда бывают зеленщики, которые ходят в белых вязаных перчатках, как нанятые на один вечер лакеи) слушал, как зачарованный; сапожник (сапожники тоже непременно живут на таких улочках), пьяный, как обычно, но с необычным для себя сознанием чужого превосходства, осмеливался подпевать, только когда дело доходило до припева, тут он, со свойственным пьяным людям усердием, принимался икать и подтягивать, а Эглантайн, прислонившись к намалеванным на дверях, чуть пониже имени Крампа, шашкам, глядел на светящееся сквозь красную штору окно распивочной, за которой смутно вырисовывался огромный и столь хорошо знакомый силуэт тюрбана миссис Крамп. То и дело силуэт руки сей достойной матроны схватывал силуэт бутылки, после чего силуэт бокала под непрекращающуюся песню возносился к тюрбану. Эглантайн вытащил желтый платок и вытер крупные капли пота, катившиеся с его лба, затем приложил к сердцу содержимое своей перчатки и вздохнул от избытка чувств. Песня начиналась словами:
— О милый мой! — подхватывал пьяный сапожник.
— Скотина! — выругался Эглантайн.
— Пойдем гулять! — снова вступал сапожник.
— Кто здесь? — спросил, подойдя к дверям и громко стуча каблуками о мостовую, какой-то господин в сюртуке военного покроя, пуговицы которого ярко блестели при лунном свете. — А, так это вы, вы, как всегда, здесь, Эглантайн!
— Тсс, Вулси, — прошептал Эглантайн своему сопернику, портному (ибо подошедший господин был не кто иной, как Вулси); и Вулси, в свою очередь, занял пост по другую сторону двери с шашечками, после чего (из-за непомерной толщины бедняги Эглантайна) между ними мог бы протиснуться разве что лист бумаги. И все то время, что длилось пение, эти две влюбленные кариатиды стояли на страже.
Когда Морджиана страстно пропела эту бесподобную песню, прекрасные глаза Эглантайна наполнились слезами. А маленькие глазки Вулси загорелись огнем, и, сжав кулаки, он накинулся на сапожника,
— Эй, сапожник, заткнись, не то я сверну тебе шею. Разве еще какое-нибудь пение может сравниться с этим?
Но сапожник, не обращая внимания на угрозу, с неизменным усердием продолжал выводить «ми-лый мо-о-ой»; когда же они, вместе с Морджианой, закончили эту фиоритуру, в баре раздался победный звон бокалов, аплодисменты и, наконец, чей-то голос закричал «браво!».
— Браво!
При звуке этого голоса Эглантайн смертельно побледнел подскочил, затем рванулся вперед и, оттеснив, точнее, просто вдавив в стену портного, круто развернулся, бросился к двери и ворвался в комнату. |