Когда умер отец, матери об этом сообщила она. Джеймс был в отъезде. Она сказала им обоим то, что умолил ее сказать партнер отца по бизнесу, совладелец их адвокатской конторы, что отцу стало плохо, когда он играл в рэкетбол в Вашингтонском спортивном клубе, и что он умер по дороге в больницу. То, что на самом деле произошло это на квартире у секретарши отца после изрядной выпивки и во время полового акта с ней, посчитали несущественным, неуместной подробностью, способной только больно ранить мать.
Лицо брата – изуродованное ударами лицо – стояло у нее перед глазами, и было понятно, что вид этого лица будет преследовать ее еще много лет. Доктора постарались привести его в порядок. Лучше не думать, как выглядел он до этого. Лицо брата – распухшее и в синяках – было странного лиловато‑бордового цвета. Глаза заплыли и были как щелочки, словно он еще не протер их после глубокого сна. Лицо это показалось Дане таким чужим, что у нее даже мелькнула надежда, что это все‑таки может оказаться не он, но надежда эта быстро улетучилась.
– Мне надо посмотреть на его руку, – сказала она.
– Которую? – осведомился медэксперт.
– Левую.
Она обошла рабочий, с жестяным покрытием стол и встала слева от тела. На мизинце, на самом его кончике, была странной формы родинка. Точно такая же родинка и у нее на левом мизинце. Родинка была похожа на планету Сатурн с одним из его колец. В детстве они с Джеймсом, клянясь сохранить что‑то в тайне, соединяли кончики мизинцев – родинка к родинке. Вот она – родинка Джеймса. Ее родинка. Их общая родинка.
Ошибки нет.
– Это Джеймс, – сказала она.
Дальше по улице залаял бигль Макмилланов – залаял невесело, как лают старые, усталые псы. Дана помнила его щенком. Что скажет она матери на этот раз? Чем смягчит горестное известие? И что можно сказать, кроме: «Мама, Джеймс умер. Его убили. Не знаю почему, да это и не важно. Он умер».
– О боже… – Она зажала рукой рот. По щекам заструились слезы. Кажется, опять она расклеилась. Она вцепилась в руль, стараясь удержаться от рыданий. О боже, боже милостивый…
А потом, окончательно сдавшись, она разрыдалась и плакала долго и горестно.
Утро прошло, серую пелену прорезала синева, и по синему небу поплыли белые облака. Но утренний холодок все еще пробирал – весна никак не могла побороть упрямую зиму. Дана шла по вымощенной камнем дорожке среди искрящихся на солнце теней, падавших от сосен и кизиловых деревьев, слегка раскачивающихся на легком ветру. Она прошла мимо железной дверцы, ведшую в кладовку при кухне. В детстве они с Джеймсом входили в дом лишь через эту дверцу. Но теперь дом этот был не ее, и уже давно как не ее. Воспользоваться ею сейчас было бы неуместно.
В глубине души она очень хотела, чтобы матери не оказалось дома. Но конечно, она будет дома. Где же ей еще быть? Мать никогда не работала, не работала ни единого дня в своей жизни. В этом не было необходимости с мужем, зарабатывавшим тысячи долларов в год и оставившим ей если не друзей, то порядочное состояние. После его смерти мать сохранила мало кого из светских знакомых, бросила и светские развлечения. Партнеры отца по бизнесу и их жены, так дружившие с Хиллами, когда Джеймс Хилл‑старший загребал деньги для их адвокатской конторы, так стойко державшие язык за зубами и покрывавшие все эти годы его многочисленные измены, вдруг как в воду канули. Мать прекратила членство их семьи в загородном гольф‑клубе Оверлейка – расхотелось ей таскать тележку с клюшками по полю одной – и продала их яхту. Маленький скутер она все же оставила – не для себя, а для внуков, которых, как она надеялась, в их семье будет много. Время она чаще всего проводила дома за вязанием, вышиванием, а также просмотром мыльных опер и всяческих ток‑шоу по телевизору.
Дана остановилась перед дверью в высоком, укрепленном колоннами цоколе и секунду помедлила, чтобы справиться с волнением. |