Не хотел. Кривить душой перед самим собой не
привык, а признавать правду?.. Пусть будет, как было доныне. Он живет не для
себя, а для темнолицего правителя. И Рушен купил, отдав бешеные деньги, удивив
Грити, а потом не тронул и пальцем, когда евнух втолкнул девушку в ложницу, — не
для себя, а для султана, для его царственного гарема, для Баб-ус-сааде в
четвертом дворе дворца Топканы, за Золотыми вратами наслаждений. Что им
руководило? Любовь? Жалость? Благодарность за все, что Сулейман сделал для него?
Разве он знал? Действовал неосознанно, сам до поры не ведая, что творит, лишь
теперь постиг и обрадовался невероятно, и захотелось рассказать султану, какой
дивный дар приготовил для него, но вовремя сдержался. Была у него привычка:
сдерживал свои восторги, как коня на скаку. Остановись и подумай еще! Подумал, и
осенило его: валиде! Надо посоветоваться с матерью султана, валиде Хафсой,
всемогущественной повелительницей гарема падишаха.
После ужина Сулейман попросил почитать ему «Тасаввурат»*, слушал,
подремывая, не прерывал и не переспрашивал, а Ибрагим, не вдумываясь в то, что
читал, забыв о самом султане, вертел и вертел в голове только одно слово:
«Валиде, валиде, валиде!» «Я нашел женщину, которая ими правит, и даровано ей
все, и у нее великий трон».
_______________
* «Т а с а в в у р а т» — «Метафизика» Аристотеля в мусульманской
обработке.
А потом вдруг вздрогнул, неведомо почему вспомнив мрачную легенду,
связанную с венецианцем Джентиле Беллини, который расписывал эти покои для
Мехмеда Фатиха. Художник весьма удивил султана, привезя ему в дар несколько
своих работ, на которых были изображены прекрасные женщины, показавшиеся Мехмеду
даже живее его одалисок из гарема. Султан не верил, что человеческая рука
способна создать такие вещи. Тогда художник написал портрет самого Фатиха.
Кривой, как ятаган, нос, разбойничье лицо в широкой бороде, звероватый взгляд
из-под круглого тюрбана, и над всем властвует цвет темной, загустевшей крови.
Султан был в восторге от искусства венецианца. Но когда тот показал Мехмеду
картину, изображающую усекновение головы Иоанна Крестителя, султан расхохотался
над неосведомленностью художника.
— Эта голова слишком живая! — воскликнул он. — Не видно, что она
мертвая. На отрубленной голове кожа стягивается! Она стягивается, как только
голова отделена от тела. Вы, неверные, несведущи в этом!
И, чтобы не оставить никаких сомнений касательно своих знаний, тут же
велел отсечь голову одному из чаушей и заставил художника смотреть на мертвую
голову, пока венецианцу не стало казаться, словно он и сам умирает.
Не было ничего невозможного для Османов. Особенно в жестокости. Не
накличет ли он на себя жестокости своим даром? Поступку должен предшествовать
разговор. А разговор — это еще не подарок.
Хотя Ибрагим считался главным смотрителем султанских покоев и хотя
Баб-ус-сааде тоже был в его ведении, пройти за четвертые ворота, которые
охраняли белые евнухи, без риска утратить голову не мог так же, как и любой
мужчина, кроме самого султана. Евнухи не принимались во внимание, ибо евнух не
может воспользоваться одалисками так же, как неграмотный книгами. Но с высоты
своего положения Ибрагим видел, что творится в гареме, он должен был
удовлетворять все потребности этого маленького, но всемогущего мирка; каждое
утро к нему приходил главный евнух, передававший веления валиде, Высокой
Колыбели, великой правительницы Хафсы, драгоценное время которой не могло
растрачиваться на вещи низкие и подлые, для них и был приставлен здесь он,
Ибрагим, а ее время экономно распределялось между устремлениями приблизиться к
аллаху, возвеличиванием улемов, бедных чалмоносцев. |