Изменить размер шрифта - +
Я отбрасываю телефон в сторону, распахиваю дверцу шкафа и забиваюсь в самую его глубину. Сминаю подолы, обрываю лямки, рушу хрупкую архитектуру полочек и ящичков. Сверху на меня падает тончайшей выделки белье — кружевной лиф, шелковые трусики, я так и не осмелился натянуть их на себя. Только любовался украдкой, пробовал ладонью их невесомость.

— Выходи оттуда, — требует Катюша.

Петро больше не слышно. Может, она переломила его шею, может, выпустила в окно. На секунду внутри меня становится горячо, но быстро холодеет. Я снова один на один с Катюшей. Она дергает за ручку, но я держу дверцу изнутри.

— Выйди из шкафа, Миша, — шипит она. — Сейчас же выйди!

Молчу, задерживаю дыхание. Вдруг она подумает, что меня там нет. Что я растворился. Что меня и не было. Вдруг мне повезет. Но я из рода невезучих.

— Хорошо, — соглашается Катюша. — Сиди там. А я напишу Тимуру. Пора нам познакомиться, правда?

Я захлебываюсь слюной, сплевываю ее прямо на брючный костюм, сшитый в начале лета. Портниха снимала мерки и морщилась, старалась не прикасаться ко мне, как к прокаженному. Я поклялся, что никогда больше к ней не вернусь. В сентябре я заказал у нее изумительную горчичную комбинацию.

— Слышишь, я напишу ему, — говорит Катюша. — Прямо сейчас. Пусть он знает, это я — Михаэль Шифман. Я! А ты — никто. Пусть Тимур знает.

Она блефует и так боится людей, что никогда не осмелится написать кому-то. Не бывать этому. Можешь врать мне, сколько захочешь, милая. Я устраиваюсь поудобнее на ворохе измятого тряпья, когда мой телефон, оставленный под журнальным столиком, щелкает снятой блокировкой.

— Не надо!

Я вываливаюсь из шкафа, ползу к Катюше, она сидит на коленях и упорно тычет пальцем в экран. Ищет Тимура. Не знает, как отыскать. Консервативная моя девочка с кнопочным телефоном. Как гордилась ты приверженностью старым привычкам, гляди, вот и они тебя подвели.

— Отдай, — прошу я и замираю перед ней.

Можно выбить телефон из рук. Можно повалить ее на пол. Ударить. Но я вижу, как топорщится под футболкой ее покореженная плоть. Вижу, как дрожат плечи. Катюша глотает слезы, сдерживается из последних сил, и судороги эти лишают ее лицо красоты. Равняют с телесным уродством. Она больше не ангел. Девочка моя. Обиженная, преданная. Ничего-ничего, и это пройдет. Я обнимаю ее с размаху, хочу прижать к себе, согреть озябшее тело, зашептать боль, зацеловать обиду. Все пройдет. Не будет никакой книги. Никакого Тимура не будет. Такая глупость все, Катюш. Ну что мы как дети, право слово. Иди ко мне. Иди.

Катюша толкает меня в грудь, я заваливаюсь в сторону, падаю на хлам, сбитый подушкой со стола. Что-то холодит меня под ребрами, упирается в мягкое, в ушах звенит, перехватывает грудь.

— Не трогай меня, — выплевывает Катюша и смотрит с таким презрением, что я не узнаю ее лица. — Думаешь, я не понимаю, какой ты? Думаешь, Павлинская была не права? Ты — пидор конченый. Ублюдок чертов.

Каждое слово — пощечина. Хлесткий шлепок по лицу. Кровь начинает идти из носа, я подгребаю к себе раскиданный хлам, ищу шелковый платок. Тот, которым утирал лицо, сбегая от Павлинской. Но не нахожу. Только острое и холодное ложится в ладонь, как влитое. Я поднимаюсь с ним. Катюша больше не смотрит на меня. Когда она не смотрит, то руки слушаются. Когда она не смотрит, я могу быть собой. Я хочу быть собой. Конченым пидором. Чертовым ублюдком. Писать, что хочу. Быть с кем хочу. Хотеть, что хочу. Я валюсь на Катюшу. Падать с колен на пол — это недалеко. Но успеваю разглядеть себя в зеркале — омертвело бледного, ликующего, залитого кровью, надо же сколько натекло ее из носа. Зеркало смотрит на меня черными пятнами старости. Три больших, пять средних и россыпь маленьких.

Значит, я снаружи.

Тим

— Молодой человек, вы кошечку не видели? — С нижнего пролета появилась аккуратная старушечья голова и уставилась на Тима с надеждой.

Быстрый переход