Бывает такое раздвоенное состояние. Когда ты спишь и не спишь. Здесь и не здесь. Жив, а вроде уже и нет. Вот так мне было. Катюша первой очухалась.
— Помнишь, как ты мне рассказывал?
— Что?
— О платьях.
— Каких?
— Ну… Этой твоей… Суки.
— Павлинской, что ли? Помню.
— А давай про них напишем?
И на меня тут же пахнуло старой тканью, пылью и тяжестью духов. Заскользил под пальцами шелк, закололось кружево. Даже тело, давно забывшее, вдруг почуяло, как нежно обнимает его корсаж.
— Как напишем? — У меня даже голос сел, один хрип остался.
Катюша приподнялась на локотке.
— Так и напишем, Миш. Про платья, про Машеньку. Про Павлинскую твою напишем. Давай?
— А вдруг прочтет?
Озноб пронесся по телу ледяной волной. Катюша сощурилась, нашла в ворохе одежды трусы, швырнула мне.
— Прикройся, вон, обвис весь от страха.
Стыд жаром хлестнул по щекам. Я завозился, натянул узкие боксеры. Катюша не сводила с меня испытующего взгляда. Что она там разглядывала — кто знает? Никогда не брался угадывать, какие мысли думаются в ангельской ее голове.
— Не прочтет. Ты возьмешь псевдоним. Ненашенский. Понял?
— Вам кипятка подлить? — спрашивает официантка с четкой линией каре.
Пока я маялся, припоминая рождение Шифмана, заказанный между делом чай остыл.
— Лучше повторите.
И она исчезает в коридорчике, ведущем в кухню.
Заметки в телефоне мало подходят для писательского ремесла. Пальцы промахиваются мимо маленьких буковок, белый фон на экране желтит, мысли расползаются. Хотя это, разумеется, уже моя вина.
«Прямо сейчас садись и пиши», — сказал Тимур, будто это подразумевалось с самого начала.
Вот я сижу. Почему чудо не начинает происходить? Что за жизненная несправедливость?
— Ваш чай. — Официантка с идеальным каре заменяет холодную чашку горячей.
Белые бока, красный узор на окантовке. Зеленый, с айвой и персиком, еще не заварился, но уже пахнет. Делаю глоток. Киваю благодарно.
«Садись и пиши», — сказал Тимур.
Первая часть исполнена, мой генерал, я сижу. А теперь мне нужно писать. Непослушным пальцем по чертовым буковкам.
«В детский сад Миша шел через старый мостик, перекинутый с одного берега на другой. А под ним лениво текла вода — серая-серая, с зелеными островками тины и стрелками осоки. В воде плавали утки — упитанные серые, юркие зеленые, но в тот день Миша их не разглядел. Мама разбудила его так рано, что за окном еще было тихо. Не утро, а самый его краешек.
— Вставай, вставай скорее! — сказала она и потянула Мишу из тепла на пол, по ковру к холодной плитке в ванной. — Умывайся, умывайся скорее. Мы в садик опаздываем.
Миша тут же проснулся. Он почистил зубы, вымыл уши, дождался, пока мама высушит ему челку феном и даже не пискнул, когда она принялась дергать его за волосы, расплетая ночные косы. В садик Миша хотел так сильно, что готов был терпеть. Где-то там его уже ждали друзья — пока не знакомые, но самые лучшие, самые верные, почти как мама, только маленькие и веселые всегда, а не поздно ночью у соседки тети Раи».
— Может, вам фалафель принести? — спрашивает та же официантка, и я вздрагиваю так сильно, что остывшая чашка звякает о блюдце.
Мне нужно время, чтобы понять, кто говорит со мной и чего хочет.
— Извините, — начинает бормотать она и вытирает салфеткой пролитый чай. — Извините, пожалуйста.
Я вижу, что ей смешно. Она закусывает губу, чтобы не рассмеяться надо мной. Будет о чем рассказать бойфренду за вечерним винишком. Или она живет с подружкой-лесбиянкой? Или одна, но с лысой кошкой?
— У вас есть лысая кошка?
Смешинки в ее глазах тают. |