Катюша дремлет, я вижу, как беспокойно подрагивают ресницы. Мне кажется, что я придумал ее — настолько красива она в этом сне, насколько она вросла в меня. Я чувствую ее руку внизу своего живота, моему колену, просунутому между ее бедер, влажно и горячо. Если растащить нас, потянуть каждого в свою сторону, мы разорвемся и истечем кровью. Я дую ей в нос, чтобы она проснулась от щекотки. Она открывает глаза — серьезные, безгранично тоскливые глаза человека, которого бросили посреди улицы, плюнув в лицо злым: «Не люблю и никогда не любил».
— Что? — только и нахожу я из всех слов, которые бурлят во мне.
— Ты никогда не уйдешь?
Над нами окно, в нем виднеется серый треугольник неба. Если только туда, душа моя, если только из окна в небо. Я серьезно. Ты не уйдешь? Никогда? Ни к кому? Ты со мной? Со мной? А с кем же? Нет, скажи. Ты никогда? Никогда. Обещаешь? Обещаю, конечно. Глупости какие-то говоришь. Нет, ты обещай. Да обещаю я. Вставай давай, задницу продует. Миша, ты пообещал, да? Пообещал. Хорошо. Сколько мы уже не лежали так? Два зародыша, учащихся в жизнь, а не в мучительное существование. Почему перестали?
В кармане предательски жужжит. Тянусь к нему, но Катюша быстрее. Она выхватывает телефон и пятится назад, жадно всматриваясь в экран. Я вижу оповещение, знаю, что там написано. Катюша смахивает его, как крошки со стола. Мужское имя. Не баба. Не редакторша.
— Где? — спрашивает она, и я вижу, как побелели костяшки ее пальцев. — Где текст?
— В заметках.
И пока Катюша читает, я стою перед ней с затянутым на горле шарфом и не могу пошевелиться. Смотрю, как она морщит нос, как проговаривает слова, беззвучно шевелит губами, как медленно моргает, давая себе секунду-другую, чтобы ухватить суть накорябанных мною буковок, как тянет в рот палец, выкусывает кожицу с мясом, только бы заглушить свою злость. Я сжимаюсь от ее боли, когда оторванный заусенец тянет за собой лоскут живой кожи, но Катюша будто и не замечает этого — она заканчивает и щелчком блокирует экран. А я уже знаю, что она скажет.
— Говно. Кривая нудятина. Так не пишут, Миша. Даже твой Зуев такую херню не продаст. Ты сам-то перечитывать пробовал? Писатель, мать твою…
И сует мне телефон обратно, будто боится заразиться от него, испачкать ладони, обзавестись несмываемой меткой. Я смотрю, как она возвращается в свое логово и задергивает шторку. И никакой больше дрожи, никакой перепуганной пустоты. Никаких слез, Миша, а ты повелся, опять повелся. В тот момент, когда она научилась плакать, ты должен был понять — это конец. Бесслезная твоя Катюша — нежная девочка, ангельская горбунья — исчезла. Может, и горб у нее появился после? Может, не было его, когда врастали вы друг в друга на полу под окном?
Я стаскиваю шарф, впускаю в горло воздух, но легче не становится. Нужно спрятаться. Кошки уходят умирать в самую темную щель. Найди свою и сдохни уже, как подобает. Я бреду к шкафу, запинаясь о собственные ноги. На плечо мне слетает Петро.
— Петр-р-руша хороший, — скрипит он голосом, так похожим на мой, что меня передергивает.
Петро обижается, взлетает на гардину и затихает. Надо же, и правда запомнил мои причитания. Зря Катюша про него так. И про меня зря. Нудятина. Как об стенку горох. Так не пишут. Тупенький. Что с него взять? Что с тебя взять, Миша, кроме потуг твоих, никому не нужных?
В шкафу тесно и тихо. Поджимаю ноги, скрючиваюсь, чтобы уткнуться лицом в пустоту между коленями и грудью. Дышу через раз. Ни о чем не думаю. Растворяюсь. Если думать о том, что ни о чем не думаешь, то мысли сами собой замедляются. Тихо-тихо. Катюша поспит и забудет. А текст я удалю. Посижу еще немного в темноте. Подышу пылью и амброй. И удалю. Никто не вспомнит даже. Завтра напишу Тимуру, чтобы готовил Зуева к разрыву. Обещал помочь, так помогай. Тимур. Изворачиваюсь, вытягиваю телефон из внутреннего кармашка, куда успел засунуть его, пока брел к шкафу. |