— Иди! — неожиданно говорит дивчина и, схватив меня за руку, тащит в теплую мазанку.
Увидев мои добротные, на толстой подошве, с медными крючками башмаки, мои теплые суконные штаны и телогрейку, она хмурится, вертит меня перед собой:
— Ишь какой!.. Откуда ты взялся?
Мне не хочется врать, надоело, и я говорю правду.
— С поезда. С американского.
— Как это… с американского? — Она окидывает меня с ног до головы подозрительным взглядом. — Ты что ж, заморская птица? Не русский?
— Русский. Сбежал я от американцев.
Маленькая правда потянула за собой большую.
Рассказываю о том, как я жил в Собачеевке, как погибли бабушка, мать, дед, отец, братья и сестры, как приютила меня тетя Дарья, как я беспризорничал и воровал.
Умолкаю, боюсь посмотреть на дивчину. Она, наверное, недоверчиво усмехается, думает, что я обманщик. Ну и ладно, пусть смеется, пусть думает, что хочет, мне все равно. Я храбро поднимаю голову и вижу лицо девушки, освещенное тихим ровным огнем печки. Ресницы потемнели. Лоб собран в морщины. На разрумянившихся щеках мокрые следы. Губы вздрагивают. Она их усмиряет зубами.
Я достаю из кармана кусок газеты, щепоть махорки и свертываю цигарку. Схватив раскаленный уголек голыми пальцами, бросаю его на ладонь, прикуриваю, густо дымлю.
— Как тебя зовут?
Девушка вытирает щеки уголком косынки, опускается на колени перед поддувалом, выгребает оттуда кочережкой пять морщинистых, в угольной скорлупе, картофелин, бросает одну за другой в фартук.
— Маша, — тихо и серьезно говорит она. В ее глазах пропала веселая бойкость. Они широко открыты, с печальным изумлением смотрят на меня.
Рассыпчатая, круто посоленная картошка обжигает губы и язык, чернит руки и лицо. Какая она душистая!
Проглотил только три картофелины, выпил кружку кипятку, а по всему телу разлилась тяжелая сытость, будто целый пуд мясных костей обглодал.
— Еще хочешь? — спрашивает Маша и достает из фартука свою долю — две картофелины.
Я отрицательно качаю головой. Не хочу. Самому чудно! Никогда и нигде за всю свою жизнь не наедался досыта. Сколько ни съедал, мог есть еще и еще. А тут…
Маша берет меня за руку, тянет за собой, шепчет:
— Ложись, спи!
Давно, а может быть, никогда, я не был таким счастливым. Тепло… Брюхо не грызет голод. Ни легавый, ни свой не заносит надо мной руку. Потрескивает уголь в печке. Бурлит кипяток в котле. Светится лицо Маши — губы, глаза, румяные щеки.
Я лежу на широком кирпичном кожухе, в который вмазан котел, и все смотрю и смотрю на Машу, и сон не берет.
После хрипастых барышень, с которыми знались Крылатый и Балалайка, после вихляющихся, задастых «марух», виденных мною на вокзалах, на малинах, на воровских попойках и на ростовских панелях, после наголо стриженных девчонок в детском приемнике, после баб мешочниц, укутанных в тряпье и шали, — после них Маша кажется мне царевной из сказки. Она чистая, свежая, пахучая!
Она ни капельки не похожа на мою сестру. Варька была смуглая, черноволосая, а эта белолицая, белокурая, глазастая. И все-таки я смотрю на Машу и рядом с ней вижу сестру Варьку. И она была вот такой же доброй, ласковой, красивой.
Я улыбаюсь, я говорю громко и четко:
— Варь!
Маша долго молчит, не откликается. Потом подходит, кладет ладонь на мою голову и опять слышу я ласковое:
— Спи, Саня, спи!
Я крепко жмурю глаза, чтоб хоть чем-нибудь угодить Маше.
Качели подхватывают меня с земли на свои крылья, несут высоко-высоко в небо, к луне, окутанной дымом, я думаю: «Как только стану большим, обязательно женюсь на Маше». |