Изменить размер шрифта - +

Меня вплотную подводят к столу. На нем лежит обрез с самодельным ложем.

— Твой? — в три голоса спрашивают синие люди.

Я растерян, напуган и еще не понимаю, что от моего ответа зависит многое, очень многое. Молчу.

— Твой?

Тупо смотрю на обрез. Да, кажется, тот самый, Что я выиграл у Ахметки, а потом проиграл малярику.

— Твой? — нетерпеливо, грозно звучит над самым моим ухом.

Утвердительно киваю головой.

Синие закуривают. Двое располагаются на диване, третий садится на край стола, говорит:

— Ну рассказывай, каких ты дел натворил с этой пушкой?

— Мокрое дельце на Регистане ты заварил, сознавайся?

— Торговца каракулем ты укокошил?

Молчу. Что они выдумывают? Какое мокрое дело? Какой торговец каракулем?

Допрос продолжается, и мне постепенно становится ясным, в какой переплет я попал. Они уверены, что я, вооруженный обрезом, грабил и убивал. Отказываюсь. Выкладываю все начистоту, как, когда и у кого я выиграл обрез.

Не верят. Плачу. Стою на своем: не грабил, не убивал, даже по галкам не выстрелил ни разу. В лазарете не стрелял, а на войне приходилось… Рядом с Самим Гарбузом стрелял по белякам… Из настоящей винтовки.

Не верят. Бандюга, говорят, к стенке таких…

Запирают дверь и начинают молотить меня.

Глухой ночью вталкивают в огромную камеру, битком набитую разнокалиберным жульем, дезертирами, растратчиками, саботажниками, бывшими жандармами, полицейскими, буржуями и тем отпетым народом, которого так много было на советской земле в первые годы после гражданской войны.

Так мне и надо, так и надо!..

Дружил с Гарбузом, с Петром Чернопупенко, с Богатыревым, с Васей Желудем и все-таки связался с Ахметкой… Имел за спиной крылья «Донецкого пролетария», а променял их на карты.

Так и надо дураку, так и надо!

Одноглазый, заросший щетиной дядька, по нахальному виду и по властным хозяйским повадкам — пахан и, наверное, староста камеры, выворачивает мои карманы. Не найдя ничего, указывает мне грязным пальцем на каменный пол в темном углу, под нарами.

— Вот твое место, пацан. Лежи там тише воды, ниже травы, не мешай благородному народу спать.

«Мое место»… Да разве здесь оно, в кичмане, среди этих… Воевал с беляками, с «благородной» тварью; а теперь сам в их компанию попал.

Подбегаю к железной двери, бью в нее кулаками, ногами.

— Ты чего шухеришь, клоп?

Одноглазый пахан хватает меня за шиворот, бросает на середину камеры, давит мои едва сросшиеся ребра ногой, затянутой в хромовый сапог:

— Пикни еще раз — и взлетишь на тот свет.

Я смотрю на сияющее тонкокожее голенище, и мне хочется впиться в него зубами, разорвать в клочья.

— Слышишь, чего я сказал? — спрашивает пахан и жмет подошвой сапога на ребра так, что они хрустят.

Я с ожесточением впиваюсь в черную кожу зубами.

Пахан дико кричит, скачет на одной ноге. Арестанты просыпаются. Подняв лохматые головы, ошалело сонными глазами смотрят на меня, на старосту. Поняв, что вспыхнула драка, радостно оживляются.

В руках одноглазого сверкает лезвие ножа. Прихрамывая, он надвигается на меня, шипит:

— Пощекочу паразита!

Какой-то верзила в халате и тюбетейке соскакивает с нар, хватает пахана за руку, выбивает нож, наступает на него босой ногой, властно ухмыляется.

— Жук, ты обознался… Это не какой-нибудь пацан, а мой корыш.

У верзилы белое пухлое лицо, маленькие злые глазки и глубокий шрам на щеке. Ахметка!..

Корыш я, опять корыш…

Пахан виновато, заискивающе смотрит на Ахметку.

Быстрый переход