Лямка глубоко, до багрового следа, врезается в плечо, в грудь, натирает пах, а в ладони впиваются стеклянные осколки угля, колени горят так, будто кожу с них стачивает наждачное точило, горячий пот струится по спине — терпит Никанор, не останавливается, тащит. Нет, не на что ему жаловаться. Он даже доволен, что, работая без саночника, натянет копеек сорок лишних в упряжку.
Когда в железные переплеты копра заглянула вечерняя заря, мокрая ржавая клеть выбросила Никанора наверх, на теплую летнюю землю.
Ох, как же тут хорошо! Мягкий ветерок, дующий от Азовского моря, — свой, родной ветерок, чуть-чуть полынный, горьковатый — сушит мокрую бороду, греет отсыревшие кости. Ноздри, забитые угольной пылью, сладко щекочет дух ночной фиалки и мяты. Растут они в палисаднике, под окном кабинета Карла Францевича. Листья на тополе тихонько переговариваются друг с другом. Вечерняя одинокая звезда подмигивает с заревого неба.
Вспомнил вдруг о землянке Никанор и засуетился, заспешил. Чуть ли не бегом спускался он по крутой шахтной лестнице.
Внизу, у первой ступеньки, увидел грудастую, краснощекую, разодетую шинкарку Дарью — Каменную бабу, прозванную так шахтерами за сходство с каменными идолами, торчащими из земли на вершинах степных курганов.
Увидел и замедлил шаг. Не раз он захаживал к Каменной бабе в гости, одалживался водчонкой и соленым огурцом.
Никанор приветливо смотрел на шинкарку, и слюна обжигала сухой рот. Ах, хорошо бы сейчас раздавить запотевший, прямо с холодного погреба, шкалик, промыть глотку, загнать на самое дно брюха угольную пыль. Хорошо, да нельзя пока. В другой раз…
Каменная баба выросла на дороге Никанора — румяная, как кипящая в масле пышка, с черным пушком на верхней губе, с толстыми сросшимися бровями. Мимо такой трудно проскочить, не зацепившись. Подала Никанору белую и пухлую, голую до локтя руку, расплылась в улыбке:
— Здорово, кум!
— Здорово, если не шутишь.
— Шутить при всем честном народе не умею, не привыкла.
— Ну и дура, значит. Шуткуй при народе, а плачь в одиночку.
— В одиночку я лучше буду милого любить. — Каменная баба прижмурилась, закрыла толстощекое лицо уголком цветастого кашемирового полушалка.
Никанор оглянулся, — не слышал ли кто из шахтеров слов шинкарки?
— Аль боишься меня, любезный кум?
— А чего мне тебя бояться? Без хвоста, не ведьма. И не рогатая.
— Если не пужаешься, так заходи, угощение приготовила.
— Грошей нема в кармане. Дай дорогу, Дарья!
Она не уступала, напирала грудью на Никанора.
— В получку отдашь. Пойдем?
— Не отдам, кума, прогоришь. — Никанор твердой рукой отстранил шинкарку.
— Куда ж ты… домой спешишь? — Горькая обида и насмешка звучали в ее голосе. — Скажите, пожалуйста! Домом, голодранец, обзавелся!
— Брысь, паскуда! — Никанор изо всей силы хлопнул Дарью по мягкому, мясистому заду и, широко шагая, ушел, сопровождаемый визгом Каменной бабы.
— Рыжий бугай! Захребетник проклятый… Пять лет жрал мой хлеб, пил мою водку…
Шагал Никанор и незлобиво посмеивался, — ветер воет, собака брешет…
Недружный бабий хор встретил Никанора за шахтными воротами:
— Пирожки, горячие пирожки!
— Борщ, борщ!.. Густой, железной ложкой не провернешь.
— Лапша, лапша…
— Жареная требуха! Печенка!
— Семечки! Кому семечек?
— Леденцы, тянучки, марафет, пряники, петушки на палочке!
— Махорка! Самосад!.. Папиросы «Шуры-муры», «Цыганочка»! Спички! Курительная бумага!
Бабы со своими кастрюлями, закутанными в тряпье, сидя на низеньких скамейках, пытались остановить Никанора. |