И рты похожи один на другой — синегубые, раздутые, с оскаленными зубами, густо обрызганные чем-то красным. И глаза у всех открыты — выпученные, мутные, незрячие.
Тьмой-тьмущей вьются, жужжат мухи, и их никто не прогоняет.
Откуда-то доносится запах жженого рога, паленых волос, бойни.
Среди множества одинаковых шахтеров лежит один, хорошо приметный. Узенький, короткий, моего роста. Ноги маленькие, босые, с потрескавшимися пятками. Штаны черные, а на рваных коленях синие латки. На тоненькой грязной шее белеет суровая нитка с медным крестиком. Густые и чистые зубы не помещаются во рту, вылезают поверх распухших красных губ. Правая рука маленького шахтера сжата в кулачок, и между пальцами видна поджаренная корка хлеба.
Паутина, прозрачная, как сито, тихо поплыла над двором шахты. Над лежащими шахтерами она остановилась, затрепетала, снизилась, накрыла жутко смеющееся лицо мальчика.
Меня толкают слева, справа, сзади, наступают на ноги — не больно. Что-то говорят мне — не слышу. Вижу только лежащих черных шахтеров, слышу только слезные голоса женщин:
— Ванечка, Ванечка, где ж ты, мой родненький? Отзовись, Ванечка!
— Муженек мой ясноглазый, да что же с тобой сделали ироды окаянные?
— Степа, встань!.. Чуешь? Встань скорее, а то и я рядом с тобой протяну ноги.
— Ванечка!..
Старушка в ситцевом платке падает на землю рядом с мальчиком, смахивает с его лица паутину, кричит, все заглушая страшным своим голосом:
— Ванечка, кормилец ты мой!
Гремит на шахтном дворе железными шинами телега, доверху наваленная новенькими, пахнущими банной мочалой рогожами. Два человека в белых тужурках и белых картузах берут с брички рогожи и торопливо накрывают черные лица и черные головы шахтеров.
Старушка сбрасывает покрышку с лица своего Ванечки, гневно вопит:
— Не скроетесь! Люди, смотрите! И ты смотри, боже!..
Смотрю на рогожи и чувствую, что мне будет тошно всегда, всю жизнь, когда увижу их.
Кружится голова, подкашиваются ноги. Зажмуриваюсь и, чтобы не упасть, жмусь к деду. Он кулаками утюжит мне голову, скрежещет зубами:
— Душегуб проклятый, душегуб!..
Дедушка тащит меня сквозь толпу к воротам шахтного двора.
Мы быстро, великаньими шагами направляемся к небольшой церквушке, возвышающейся на бугре, невдалеке от шахты.
Двери церкви распахнуты. Из ее каменной утробы веет прохладой, пчелиным воском и, кажется, медом.
Дедушка входит в церковь, не снимая картуза, не крестясь. Подходит к высокому столу, бросает на него золотую кругляшку, приказывает:
— Свечей! На все.
— На все? — пугается благообразный старичок, стоящий за столом. Волосы его жирно смазаны маслом, приглажены. Бородка подстрижена, тоже умаслена.
— На все десять, — твердо, зло говорит дед, не поднимая глаз от каменных плит.
— Не найдется столько товару, божий человек. Распродали.
Дед указывает тяжелой длинной рукой в глубь ярко освещенной церкви.
— Выдирай из всех подсвечников, затемняй все иконы. Да живо! Чуешь? А не то сам выдеру.
— Слушаю-с.
Благообразный старичок суетливо, цокая коваными каблуками, бегает по церкви, тушит свечи, бросает их одну за другой в корзину.
Церковь погружается в темноту. Выходим из нее с корзиной, полной свечей, и шагаем к раковской шахте.
Людей во дворе заметно прибавилось. За ними не видно лежащих шахтеров. Красномордые стражники, перепоясанные саблями и револьверами, взявшись за руки, выпучив глаза, напирают на толпу, пытаясь выдавить ее со двора.
— Осади наза-а-ад!.. Наза-а-ад!..
Дед ставит корзину со свечами на рыжую свою голову, хватает меня за руку и врезается в толпу. |