Перед нами расступаются плачущие женщины, дети, старики. И даже стражники размыкают свою цепь, пропускают нас.
Много людей лежит на земле. Два длинных ряда лаптей задрали свои черные носы к небу. И еще два. И еще…
Дед ставит первую свечку около Ванечки, зажигает. Одна за другой вспыхивают желтые тоненькие свечи у изголовья загубленных шахтеров.
Теплятся, трепыхают крылышками огненные бабочки, распространяя по шахтному двору запах пасеки…
Вернулись мы в свою Собачеевку в сумерки, пешком, без копейки в кармане, пропахшие пчелиным воском, голодные, немые и такие чернолицые, что дома, увидав нас, ахнули. Бабушка всплеснула руками:
— Ой, лышенько, шо сталося с вами?
Дед метнул бороду в сторону Марины, глянул на нее, раскрыл губы, но так ничего и не сказав, бросил голову на плаху стола, зарыдал.
Я в первый раз увидел, как рыжий Никанор плакал.
— Господи, спаси и помилуй!
Бабушка перекрестилась, чиркнула спичкой, поднесла ее к лампе.
Дед испуганно замахал руками, закричал не своим голосом:
— Не надо све… све…
Рот его судорожно перекосился, окаменел.
Так, перекошенный страхом, он и жил несколько дней и ночей. На работу не ходил. Не пил и не ел. Лежал на кровати, отвернувшись к стене. Ставни халупы закрыты, не пропускают света, но дед с головой укрывается лоскутным одеялом — так надежнее.
Выздоравливал медленно, тяжело, был угрюмо молчалив. Только со мной одним разговаривает. Да и то глазами. «Не забыл Ванечку?» — спрашивал он, глядя на меня.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Мать наливает в чугунок густого, наваристого борща, отрезает добрую краюху хлеба, достает из погреба два тупоносых желтых огурца, большую цибулину. Обернув все это ватным тряпьем и завязав в свой старый головной платок, властно кивает мне:
— Саня, отнеси деду в шахту, нехай подкрепится…
— Деду в шахту?
Я стою посреди землянки с теплым узелком в руках, переминаюсь с ноги на ногу, а сердце колотится так, что и на улице, наверное, слышно.
— Ну, ты понял, сынок, шо я сказала?
Я смотрю на мать испуганно и просяще:
— Мам, так я ж в шахте еще не был. Ни разу.
— Боишься? Дед двадцать годов в шахте, а ты…
— Я не боюсь, мама, только… я ж не знаю, где работает дедушка.
— Узнаешь!.. Язык и до Киева, доведет. Спроси, где работает Никанор, так тебе каждый шахтер дорогу укажет. — Мать обнимает меня, ласково ерошит волосы. — Иди, Саня, иди! Порадуй дедушку. Разве не видел, какой был он вчера и позавчера? Хмара, а не человек.
Порадовать дедушку?
— Иду, мама!
И вот я важно шагаю по Собачеевке. По самые уши нахлобучил картуз. Босоногий, в синей выцветшей, прорванной на локтях рубашке, едва закрывающей пуп. В штанах до колен. Гордость распирает меня… Гордость и страх. А вдруг — выпал?…
Нет, не будет его. Пересилю страх, пересилю. Приказал себе не бояться, и уже не страшно. Жадно ищу глазами хоть какого-нибудь человека, чтоб сказать ему, куда я иду и зачем. На мою беду Собачеевка, всегда такая шумная, многолюдная, замерла. Ни одной живой души на горбатой, кривой улице. И вдруг из-за угла кособокой землянки выскакивает белоголовый, с облупленным носом губастый Васька Коваль, по прозвищу Ковалик, атаман собачеевских мальчишек, первый драчун и насмешник, всегда голодный, как бездомная собака.
Радоваться бы мне такой встрече, а я хмурюсь. Ну и нюх же у этого Васьки!
— Ты куда, Санька? — спрашивает он и ухмыляется.
Он стоит на узкой пыльной тропке, широко расставив крепкие ноги, грудастый, черноколенный, крутолобый, с темной щербинкой в передних зубах, и подозрительно рассматривает мой узелок. |