Изменить размер шрифта - +
Так и вижу ее, застывшую за прилавком кафе в романтиче­ской и тоскливой позе.

По возрасту она ближе всех к моей матери, разни­ца — всего в несколько лет. Старшие сестры в семье — дюжие женщины с жесткими лицами, полные спокойного

достоинства. А Фелиси и моей маме достались на долю вся нервность, смятенность, все печали большой семьи.

Обе младших словно расплачиваются и духовно и те­лесно за чужие грехи.

Изящные, миловидные, с влажными, слишком свет­лыми глазами, они отличаются только цветом волос: у Анриетты они льняные, светлые; у Фелиси — черные, шелковистые.

Улыбка у обеих горестная.

Девочки, которых слишком часто бранили, они не сме­ют жить так, как все, и в каждом солнечном луче им мерещится предвестье грядущих бед.

Фелиси тоже служила продавщицей. Потом вышла замуж за хозяина этого большого кафе. Я никогда не знал его фамилии, помню только прозвище — Кукушка. Говорили, что он обожает пугать людей. Спрячется в темном месте, а потом как закричит: «Ку-ку!»

И всякий раз чувствительная Фелиси трепетала с го­ловы до пят, точно ее застигли на месте преступления.

Мне лгали все мое детство, и ложь продолжается по сей день. Анриетта и сестры ее не желают признать той истины, что у каждой семьи свое горе. Они ревниво скры­вают фамильные тайны, боясь, что на них станут указы­вать пальцами.

 

Меня уверяли много раз, что мой дед Брюль запил с горя, потому что разорился.

Неправда! Он потому и вылетел в трубу, что спьяну поручился по векселю.

Стоит ли бояться правды? Не пил бы он долгие годы, разве стали бы алкоголиками с юности трое его детей, в том числе две дочери?

Несчастные, они скрывают свой алкоголизм и стра­дают от него.

Тетя Марта, жена Вермейрена, украдкой заходит в кабаки для возчиков, притворяясь, что ей надо в убор­ную.

Дядя Леопольд, проучившийся до двадцати лет, ма­лярничает — и то только в те дни, когда в состоянии сто­ять на стремянке.

Фелиси, такая изящная, миловидная, романтичная, часто начинает пить еще до семи утра, до того, как мы приходим за покупками.

В   те  дни,   когда   Фелиси   выпьет,   она   бывает  еще нежнее, еще печальнее, и ее жалобы на фламандском язы­ке льются вперемешку со слезами.

— Бедная моя Анриетта... Бедные Брюли, бедные мы! Бедные все! Бедное чело­вечество, не ведающее ни душевного равновесия, ни сча­стья! Фелиси жалеет весь мир.

Ей хочется творить добро, одаривать, осчастливли­вать.

— Входи скорей! Он ушел.

Она запускает руку в кассу и вынимает наугад не­сколько банкнот.

—   Держи! Скорей прячь в сумочку!

—   Уверяю тебя, Фелиси...

—      Положишь в сберегательную кассу на имя малыша.
Она наливает мне стакан гранатового или смородино­вого сиропа.

— Пей скорее!

Дело в том, что над кафе витает тень Кукушки. Он где-то неподалеку — улаживает какие-то дела на рынке. И если внезапно вернется, скандала не избежать.

—      Не желаю больше видеть твоих попрошаек-родст­венников!

Это неправда! Анриетте ничего не нужно. Она стра­дает, когда ей суют в руку деньги, и еще больше страда­ет, глядя, как я пью гранатовый сироп.

Но Фелиси — единственная, не считая Валери и Ма­рии Дебёр, кого Анриетта понимает и кто понимает Анриетту.

Главная ее радость — делать подарки, у нее мания покупать тонкие фарфоровые чашки с блюдцами в цве­тах. Сверток, перевязанный ленточкой, приходится пря­тать.

— Сунь его в сетку.

Анриетте хочется сказать ей, что это уже десятая, двадцатая чашка, что напрасно она делает нам такие подарки — все равно ведь ими страшно пользоваться: уж больно хрупок фарфор.

Быстрый переход