Если ты заведешь с нею речь о Фелиси, не говори, что она умерла не в своем уме и что она пила.
«Фелиси? Да никогда в жизни!»
Анриетта столько убеждала в этом меня, брата, целый свет, что в конце концов сама себе поверила.
Семья должна быть приличной, все должно быть как у людей, чтобы мир походил на книжку с картинками. И если ты в один прекрасный день пристанешь к ней с расспросами, побуждаемый, как в свое время твой отец,
любопытством или бессознательной жестокостью, она ответит тебе, склонив, как все дочки Брюлей, голову немного влево:
— Боже мой, Марк!
Но ей будет бесконечно больно.
7
25 апреля 1941,
Фонтене-ле-Конт
Меньше недели тому назад тебе стукнуло два года. Вчера я вышел с тобой в город; из-за эпидемии дифтерита ты не был там больше двух месяцев.
Едва мы завидели набережную, где стоит дом, в котором мы жили нынешней осенью и зимой, ты сказал как ни в чем не бывало:
— Марк идет смотреть чайку на воде.
В декабре или начале января холода прогнали с берега чайку, и она поселилась перед нашими окнами.
Ты так точно помнил эту картину больше трех месяцев. Неужели она сотрется у тебя из памяти?
Мне из моих двух лет осталась память об утреннем уюте наших двух комнаток, где хозяйничала мама, о нежной пыли, миллиардом живых частиц танцующей в лучах, о солнечном зайчике — он тоже был живой и становился то больше, то меньше, то совсем умирал, а потом снова оживал в углу потолка или на цветке обоев.
Улицы, улицы без конца. Способны ли взрослые понять, что улицы разделены на две отдельные части, разные, как две планеты, как два континента, на два мира, один из которых на солнце, а другой в тени?
Теперь каждый день после обеда мы с мамой ходим на выставку. В Льеже открылась Всемирная выставка, она раскинулась по обоим берегам Мааса в квартале Бовери.
Построили новый мост, сверкающий позолотой.
От нас туда путь неблизкий: моим не слишком длинным ногам — полчаса пешком. Туда идет желто-красный трамвай, но нам он не по карману: проезд стоит десять сантимов.
Все дорого, видишь ли! Один Дезире этого не замечает и всем доволен.
Анриетта сшила из черного сукна сумочку, фасоном напоминающую мешочек и с металлическим замочком. В нее кладется мой полдник. У Анриетты есть абонемент — квадратик картона, перечеркнутый по диагонали широкой красной чертой, с ее фотографией на переливающемся фоне.
Анриетта ждет второго ребенка, но я об этом не подозреваю. Больше всего меня восхищает каскад возле нового раззолоченного моста и барки, которые плывут вниз по реке в изумительном облаке брызг.
Кое-что забылось, но я до сих пор помню некоторые запахи, в том числе запах шоколада — его изготовляли в одном из павильонов.
Негр, одетый как в «Тысяче и одной ночи», раздавал кусочки этого шоколада прохожим.
Увы! Меня заставили выбросить шоколад, вложенный негром мне в руку.
— Это грязь! — объявила мама.
По аллеям расхаживали толпы народу, в нагретом солнцем воздухе резко и в то же время пресно пахнет пылью.
Чуть подальше жарят кофе. Еще дальше повар в белом колпаке, болтающий с парижским выговором, делает и продает вафельные трубочки.
Я знаю их запах, это запах ванили, но вкус их мне не знаком.
— Это грязь!
Никогда я не усядусь под полосатым красно-желтым тентом на одной из террас, никогда не отведаю толстых брюссельских вафель с кремом шантильи.
Неужели они тоже грязь? Скорее всего, это нам просто не по карману. Точно так же мы не садимся на садовые кресла, выкрашенные желтой краской, потому что старушка с полотняным мешочком на шее ходит и взимает с сидящих плату в одно су. Мы сидим только на скамейках, если найдем свободное место.
Мы смотрим, но ничего не покупаем, и входим только в те павильоны, куда пускают бесплатно. |