Изменить размер шрифта - +
 – Ты скупку брал, на бульваре парня с лестницы спустил…

Если Цукер и смутился, то на долю секунды, нашелся враз.

– До первого понятий не имею, до второго – я не нарочно, – ерничая, покаялся он. – Ты ж отказался пособить, а Гриня, как оказалось, ненадежный. Так вот еще, мерси за напоминание: я-то не нарочно, а ты, стало быть, мародер? Гайку со жмура снял и девке презентовал?

Яшка лишь глаза лупил и впустую клацал челюстями, точно пожирая невидимый харч.

– Захлопнись, – посоветовал Цукер и развернулся, собираясь уходить.

– Дядьку твоего арестовали, – в затылок крикнул Яшка, но тот лишь сплюнул:

– Зачем мне знать, ше кого-то арестовали? У нас не Америка, за́раз не линчуют. Не дрейфь. Ты полезный, бить не стану. – И, усмехнувшись, пригласил: – Подтягивайся нынче на голубятню. Нервы поправишь, обговорим все окончательно. Шмурдяк имеется. Помнишь небось «амброзию»?

 

8

 

Проводив Олю и даже не попив чаю (ибо не пригласили), Колька долго слонялся по улицам, покуривая и стараясь не думать ни о чем, потому что слишком много было мыслей в голове. Надо было успокоиться, разложить все по полочкам. Терзали разного рода сомнения и подозрения.

Основные же касались машкинской персоны. О Мироныче он знал только то, что знали все. Помнил рассказы о его героизме. Помнил, что благодаря ему отвели вагон с фугасками, что тогда, в декабре сорок первого, когда горели и взрывались вагоны злосчастного эшелона номер четыреста сорок – сорок пять, когда надо было срочно тушить, чтобы не давать сигнал вражеским летчикам, Мироныч несколько часов на лютом морозе стоял насмерть, не выпуская из рук ствол насоса, – пока не прилетел ему в голову осколок. Знал, что обходчик со странностями, кругом видит шпионов и диверсии, любит строчить анонимки по любому поводу. Что одинокий, ухлестывал за Тамарой и, получив отлуп, разобиделся и начал и на нее писать «куда следует». Что весной и осенью рыщет по путям и окрестностям, собирая «улики» в доказательство того, что враг не дремлет – пуговицы и прочую чушь. И в то же время не так-то он прост, себе на уме.

Но это все «странности», а то, чему Пожарский стал сегодня свидетелем, царапало нешуточно. Во-первых, нарочитый запах водки. Не так пахнет, когда водочку в себя вливают, было время принюхаться в те черные дни, когда батя выпивал. И запах не тот, когда пахнет изо рта и когда плеснут на пол или на одежду. Во-вторых, и Колька, и, как выяснилось, Оля заметили то, что пропустил подслеповатый от горя Сорокин: острый и совершенно трезвый взгляд калмыцких глазенок Машкина. В-третьих, Колька не видел, но готов был поклясться в том, что не лежал Мироныч спокойно на полу, рыдая и бия себя в грудки, а бросился на карачки, услышав шаги. Предположить, что принялся он поклоны перед свечкой класть, замаливая свои грехи, как-то оснований не было.

«Вопрос: зачем все это ему?»

Колька выкинул окурок, вошел в подъезд, позвякивая в задумчивости будущими грузилами, которые вернул Семен Ильич. Теми самыми, которые за годы учебы учащийся Пожарский пытался вынести за пределы училища, а бдительный мастер конфисковывал и складывал, чтобы вручить в качестве подарка на выпуск. Теми самыми, которые, рассыпавшись по полу, поспешно скатились вместе, собрались в кучу именно там, где сокрушался, плакал и каялся Машкин.

«Кривой пол? Старые доски? Прогнулся настил? Может. Но может быть и другое».

Ход его мысли прервал звук, который ни один мужик ни с чем не спутает: всхлипывания и сдавленный плач. В закутке под лестницей кто-то исходил на слезы и сопли, и Колька почему-то сразу понял, кто это. Он чиркнул спичкой:

– Вылезай. Пошли умываться.

Быстрый переход