– Пусть леди Ботвелл расширит сферу собственного своего милосердия, – ответил падуанец, – и не только в раздаче милостыни, на которую, сколько мне известно, она не скупится, но также и в способности судить о характере иных людей; и пусть лучше она сделает одолжение Баптисте Дамиотти и станет считать его честным человеком, если только сама не убедится, что он подлец и мошенник. Не удивляйтесь, мадам, ежели я отвечаю более на ваши мысли, нежели на слова, и скажите еще раз, хватит ли вам смелости взглянуть на то, чтo я готов показать вам?
– Признаюсь, сэр, – молвила леди Ботвелл, – что слова ващи пробудили во мне некоторый страх; но что бы ни пожелала лицезреть моя сестра, тому и я не побоюсь стать свидетелем.
– О нет, опасность грозит единственно в том случае, если решимость вдруг покинет вас. Зрелище может продолжаться не долее семи минут, и ежели вы прервете видение хотя бы единым словом, то не только разрушатся чары, но и зрители могут подвергнуться некоторой опасности. Но ежели вы сможете хранить молчание в течение семи минут, то ваше любопытство будет удовлетворено без малейшего риска порукой тому моя честь.
Про себя леди Ботвелл подумала, что гарантия эта, пожалуй, не Бог весть какая, но подавила подозрение, как будто и впрямь поверила, что адепт, на чьем смуглом лице играла неясная улыбка, способен читать даже самые сокровенные мысли.
Засим воцарилась торжественная пауза, покамест леди Форрестер собиралась с духом, чтобы ответить целителю, как он себя величал, что она с твердостью и не издав ни единого звука вынесет зрелище, которое он обещал представить их взорам.
После того чужеземец отвесил им низкий поклон и, сказав, что пойдет приготовить все необходимое для исполнения их желания, покинул апартаменты.
Рука в руке, точно надеясь этим тесным союзом отвратить любую опасность, какая только могла угрожать им, сестры опустились на сиденья, стоявшие подле друг друга: Джемайма, ища поддержку в неизменном и несгибаемом мужестве леди Ботвелл, а та, в свою очередь, испытывая большее волнение, нежели ожидала, тщилась укрепить себя той отчаянной решимостью, какую обстоятельства породили в ее робкой сестре.
Должно быть, одна твердила себе, что сестра ее никогда и ничего не боится, а вторая думала, что то, пред чем не испытывает трепета даже такая робкая душа, как Джемайма, уж тем более не может запугать столь решительный и бесстрашный дух, как у нее самой.
Спустя несколько мгновений мысли обеих были отвлечены от нынешнего их странного положения музыкой, дивной и торжественной. Казалось, она была призвана развеять и унести все чувства и помыслы, несовместимые с ее гармонией, и в то же время усиливала взволнованное ожидание, порожденное предшествовавшей беседой.
Дамы не ведали, что за инструмент издавал эти божественные звуки, однако ж много позже моя бабушка думала, что это, скорее всего, была гармоника, слышать которую ей в ту пору жизни еще не доводилось.
Когда небесная мелодия оборвалась, дверь в дальнем конце кабинета отворилась и сестры увидели Дамиотти, стоящего на возвышении в две или три ступеньки и подающего им знак следовать за ним.
Одежда прорицателя столь разительно отличалась от той, которую носил он несколькими минутами раньше, что они едва узнали его, а разлившаяся по лицу его смертельная бледность и жесткие, застывшие черты, словно разум его был всецело сосредоточен на каком‑то необычном и дерзновенном действе, полностью изменили то саркастическое выражение, с каким он ранее взирал на обеих посетительниц, в особенности же на леди Ботвелл.
Ноги его были обнажены до колен, не считая лишь сандалий на античный манер, выше же его фигуру плотно обтягивали рейтузы и камзол из темно‑малинового шелка, а над всем этим развевалась просторная роба из белоснежного льна, отдаленно напоминающая стихарь священника и обнажающая горло.
Тщательно расчесанные пряди его черных, точно смоль, волос, длинные и прямые, ниспадали на плечи. |