Оторве хотелось бы поболтать с ними, стряхнуть с себя кошмар заключения…
Но они не понимали друг друга и только переглядывались, правда, без всякой неприязни, скорее даже с симпатией.
Что вы хотите? Французы и русские встречались на аванпостах, в бою, в лазарете; они обменивались жестокими ударами, но как только потасовка заканчивалась, угощали друг друга добрым глотком, табачком… словом, братались, потому что они — храбрые солдаты и умеют относиться к противнику с уважением.
Желая засвидетельствовать это уважение, один из стражей произнес мягким славянским голосом два слова, которые стали под Севастополем общеупотребительными:
— Боно французин!
На что Оторва ответил обязательным:
— Боно московец!
Русские, улыбаясь, закивали головами, а зуав подумал: «Да, это так: боно французин и боно московец… все люди — боно, и тем не менее все убивают друг друга!»
Второй страж попытался объясняться жестами.
О, ничего веселого, солдатская правда простодушна и жестока. Он посчитал на пальцах до двенадцати, сделал вид, будто выстраивает людей в ряд и зарядил ружье. Потом, указывая рукой на зуава, как бы прицелился в него и издал звук:
— Бах!
— Да, я понял, — ответил Оторва. — Двенадцать человек… расстрельная команда… и расстрелянный — это я… бах! Не особо смешно, старина казак!.. Но мы еще посмотрим.
Часы шли, наступила ночь. Наш герой, ничуть не тревожась, вытянулся на своей постели и заснул сном праведника. Он спал так крепко, что даже не слышал, как сменились в камере часовые.
Новые часовые были словно отлиты по тем колодкам, что и предыдущие. На рассвете они разбудили заключенного, произнеся сердечное: «Боно французин!»
Оторва проснулся, потянулся, зевнул и ответил тем же:
— Боно московец!
Формулировка неизменна, других слов они не знали. Но на сей раз у нее оказалось приятное добавление — четвертка водки и большая краюха хлеба, которыми солдаты запросто, по-товарищески, поделились с узником.
Жан, не поморщившись, проглотил свою долю спиртного, сжевал за обе щеки черный осадный хлеб и, в знак благодарности, пожал руки славным воякам. В восемь часов шум шагов за стеной и бряцание металла заставили его вздрогнуть. Тяжелая дверь со скрипом отворилась.
— О-о, это что-то новое! — сказал Оторва.
В приоткрытую дверь он увидел двенадцать человек команды под водительством сержанта.
Зуав почувствовал, как по его телу пробежала дрожь, однажды уже испытанная, и подумал: «Неужто меня расстреляют просто так, без лишних слов? Без суда, без приговора? Хотя с приговором или без приговора — не все ли равно!»
Сержант знаком приказал ему выйти. Смело, но не рисуясь, француз с достоинством последовал за начальником конвоя.
Позади собора находилось здание, на фронтоне которого реял русский флаг. Это здание почти не пострадало от обстрелов и служило местом сбора дежурных офицеров.
Оторву провели в большой зал, в глубине которого сидели за столом члены трибунала.
Сердце зуава сжалось невыразимой болью, когда он увидел, что председатель трибунала — его друг майор Павел Михайлович.
Да, дисциплина иногда предъявляет жесткие требования!
Майор был бледен. Отважный француз понимал, как страдал этот храбрый солдат, который относился к нему с такой симпатией. Какой ужасный жребий выпал его преданному другу — волей случая стать судьей при таких суровых обстоятельствах, когда следовало быть неумолимым.
Оторва отдал судьям честь. Грудь колесом, голова вскинута, твердый взгляд — таков наш зуав в ожидании вопросов суда.
Председатель начал допрос, его голос, несколько неуверенный, постепенно окреп. |