— Назовите ваше имя и звание, возраст, место рождения.
Зуав ответил:
— Меня зовут Оторва, сержант Второго зуавского полка, мне двадцать три года. Что касается моего настоящего имени, извините, господин майор, но я отказываюсь его назвать.
— Почему? Я уверен, что это славное имя.
— Поэтому я и не хочу его открывать. Я знаю, что буду приговорен к смертной казни… ну что ж… но ради чести моей семьи, чести моего имени… я хочу быть расстрелянным как Оторва. Моя смерть, таким образом, будет почти анонимна. В полку меня будут считать пропавшим без вести или погибшим в плену… и никто не узнает там… в доброй старой Франции, что я казнен. Такая смерть может быть плохо истолкована… может нанести ущерб моей памяти.
— Я ценю и уважаю ваши чувства… Итак, продолжим. Вы признаете, что напали на восьмерых солдат его величества императора и убили шестерых?
— Да, господин майор! Но я сражался честно, лицом к лицу с противником.
— Не сомневаюсь, но это не извиняет вас и не мешает квалифицировать ваш поступок как вооруженное сопротивление.
— Я в плену… и хотел выйти на свободу. Я знал, на что иду, и действовал в здравом уме и твердой памяти.
— Солдаты, ваша охрана, как-то провоцировали вас?
— Нет, господин майор. Они хотели воспрепятствовать моему побегу… они выполняли свой долг… и я первым нанес удар.
— Вы ни о чем не сожалеете?
— Нет, господин майор, ни о чем… Это война, а я — солдат!.. В другой раз я поступил бы так же. Солдат должен сражаться до последнего вздоха… Кроме того, я не давал слова отказаться от свободы.
— Я знаю. Трибунал все взвесит. Вы ничего не хотите добавить в свою защиту?
— Нет, господин майор.
— Хорошо. Трибунал удаляется на совещание.
Прошло десять минут, и пятеро офицеров возвратились в зал заседаний. Председатель стоя — еще более бледный — медленно произнес:
— Сержант Оторва, с прискорбием объявляю вам, что трибунал единогласно приговорил вас к смертной казни… за мятеж и убийство солдат его величества. Устав не предусматривает в этом параграфе смягчения наказания. Вы будете расстреляны в течение двадцати четырех часов.
Зуав бесстрастно поднес руку ко лбу, молча отсалютовал трибуналу, а про себя подумал: «От судьбы не уйдешь!»
Офицеры встали: вежливо ответили на его приветствие и грустно ушли. Майор остался наедине с осужденным, если не считать охраны.
— Оторва!.. Мой бедный друг! — воскликнул русский офицер, протягивая зуаву обе руки. — Я в отчаянии! У меня такое чувство, что, посылая вас на казнь, я совершаю чудовищный поступок… Как будто убиваю брата… все мое существо восстает против этого… У меня разрывается сердце… Никогда со мной не было ничего подобного, и я ощущаю неодолимую потребность сказать вам это! Но вы — наш враг… враг опасный, упорный, умышленно нарушивший законы моей страны… Я судил вас по совести… в соответствии с этими законами… суровыми, но справедливыми… и я хотел бы иметь возможность вас оправдать… вернуть вам свободу. О, будь проклята война, которая стравливает людей, созданных, чтобы дружить друг с другом…
При этих теплых, исполненных волнения и приязни словах суровое выражение лица Оторвы смягчилось, его руки сжали руки майора, и он сказал прерывающимся голосом:
— Господин майор… ваше сочувствие… оно кажется мне невероятным… и глубоким… в самом деле братским… Такое ощущение, словно я знаю вас с давних пор… знал всегда… нас связывает таинственная близость, которая делает наше положение еще более мучительным… а то, что предстоит, становится ужасным… Да, будь проклята война… это нечестивое дело, которое разрешает убийства и сеет повсюду горе, траур и слезы!
Держась за руки, лицом к лицу, два отважных воина долго смотрели друг на друга увлажнившимся взглядом, взволнованные, с бьющимися сердцами, и не могли проронить ни слова. |