Не знают, так узнали бы, спросили там у своих, когда встретят. Да у самого Морозова спросили бы!
А может, я обидел их чем? Ну мало ли. Ляпнул чего-нибудь лишнего. Все ж таки они мертвые. У них должна быть эта… психолог слово такое говорил. Тонкая душевная конституция. Тонкая — тоньше некуда. Особенно у Игоря. Ага. Я и Славку обидел. На хуя я его обидел? Надо было честно угадывать, когда он выбрасывал пальцы. Глупость, конечно. Но люди на глупости-то и обижаются. И там — там тоже… Если кому рассказать, из-за чего старшина Харлов набросился на прапора Лебедева, — оборжутся, лопнут. Чуть не постреляли друг друга. А на следующий день оба, Харлов и Лебедев, угодили на растяжку, Харлову ногу оторвало, как и Киру, а Лебедев умер на месте. И вся ихняя взаимная обида прошла, инцидент исперчен, как говорится. А Славка всегда был обидчивый, велся на всякую подъебку, самую дурацкую, как в детском садике. Вот он и… Ну, не вышел потом. А если б Таня вот так пришла, когда я с ним, у нас, и он мне рассказывает, что с двумя покойниками шляется по гостям, — вышел бы я? Таня все понимает. Как собака. Хотя, если б у нас с Таней была…
…была дочка, то, может, и не вышел бы. Да нет, вышел бы по-любому. Ну и что. Игоря с Никичем обидел, Славку обидел. Молодец, блядь. За то короткое время — чуть больше недели, — что Кир был на гражданке, количество людей, ни за что ни про что им обиженных, множилось стремительно: Морозова, начфин, мать (понятное дело, она обиделась, что он так быстро уехал), Таня, а теперь еще и эти двое. Куда теперь, куда дальше? Будто гонит меня кто. Некуда дальше. Куда я без них.
Он ждал весь день: уходил ненадолго, покупал в ларьках тушенку и дешевое красное вино, снова возвращался и пил. Один раз купил мороженое. Люди смотрели на него косо. Он не замечал, что на него смотрят. Нога болела так, что хотелось выть. Несколько раз он снимал протез и массировал обрубок, тогда на него смотрели еще хуже, но прогнать никто не отважился. Незаметно наступила ночь, теперь уже никто не смотрел — улица была очень тихая. От тоски и злобы ему все время хотелось есть. Он открыл очередную банку тушенки, ел пальцами — неохота нож пачкать. Вкуса еды он не чувствовал.
Прямо над головой у него неумолчно что-то трещало, он глянул вверх — лампочка, потрескивая, искрила в фонаре. Холодный голубой свет упал на бутылку, что Кир держал в руке. Он прочитал на этикетке — по складам, будто неграмотный: «Ка-гор». Кагор. Церковное винишко.
Он не смотрел, когда покупал бутылку в ларьке, просто ткнул пальцем: «Это». Продавец в ларьке был чех. Повсюду они. Вся Москва. Мы их там, а они нас тут. Повылазили. На прилавке у продавца стоял магнитофон, такой старый, словно на помойке подобрали, гундосил песенки — кретинские, но дико приставучие, не отвяжешься. Не знаю, любишь или нет, любишь или нет, любишь или нет. Ка-гор. Спросить об этом тет-а-тет очень страшно мне, вдруг ответишь нет. Кир допил вино, для этого ему пришлось сильно запрокинуть голову. Фонарь над ним все моргал. Когда ж ты потухнешь-то, зараза.
Из-за фонаря, скалясь, выглядывал начфин. Загасить падлу. Кир поднял камешек, бросил в фонарь, не попал, только в плече что-то влажно хрустнуло. Ну, еще плечо теперь. Подайте калеке убогому. Он отстегнул протез и лег навзничь, закинув руки за голову. Сам над собой усмехнулся: чего ж на тротуар-то, мог бы и на проезжую часть. Сверху на него таращились звезды. Они были такие же голубые и холодные, как фонарь. Одна сорвалась и упала, скользя по наклонной. Она падала так быстро, что он не успел ничего загадать. Да хоть бы и успел. Чего загадывать? Чтоб нога отросла?
Тогда, еще до клуба, пока шли под дождем, Никич сказал: «Погодка — мечта разведчика». А Игорь вспомнил, как они в такой же дождь целую толпу чехов забили. А Никич еще вспомнил, как вкусно пахла баранина, что варилась у чехов в котле. |