В словах слышалось сожаление.
— Ничего не поделаешь…
Профессор, отчего-то чувствуя себя виноватым, предложил:
— Может быть, мне вернуться?
— В этом нет смысла…
— Они мне верят, — горячо сказал Владимир Валентинович.
— Нет. Если вы вернетесь, то у нас не будет ни вашего аппарата, ни вас.
Профессор хотел что-то сказать, но Семен Николаевич остановил его жестом.
— Я знаю, что они вам доверяют, но после срыва они вряд ли допустят вас к новым испытаниям.
Он усмехнулся.
— Для них ваше здоровье так же дорого, как и для нас…
СССР. Свердловск
Май 1929 года
…В заводской больничке Федосею выделили отдельную палату, и Малюков целыми днями лежал в койке, выложив поверх колючего, застиранного одеяла забинтованные руки. Дело было, в общем-то, не так плохо. Глухота постепенно проходила, подсыхали легкие ожоги. Досталось больше всего кистям рук, которыми он загородил голову, да волосы сожгло выхлопом. Если б не эти мелочи, то можно было бы прямо сейчас в строй.
Только некуда.
Не стало монолитного строя… Рассыпался….
Деготь, ежедневно забегавший в больничку, рассказал, что испытания прекратили до особого распоряжения, а на заводе работает следственная комиссия, и ждут еще одну — из Москвы. Отголосками её работы, долетавшими даже сюда, стали визиты следователя, начавшиеся буквально на второй день.
Когда он приходил, Деготь пересаживался на кровать, а сержант ОГПУ деловито раскладывал на тумбочке блокнот, бросал цветные карандаши и начинал допрашивать раненого. Первый допрос Федосею очень не понравился.
— Ты, товарищ, «гражданина» для других оставь… — нехорошо прищурился Деготь после первой же фразы следователя. — Тут все свои, потому и разговаривай по-человечески.
— Извини, товарищ, — смутился слегка сержант. — Зарапортовался…
Вопросы у сержанта оказались простые.
На все на них Федосей за последние четыре дня уже ответил и не раз, но следователь продолжал мучить его, надеясь, наверное, что тот либо вспомнит что-то существенное, либо сознается в пособничестве. Только не в чем было сознаваться.
Они и сами с Дегтем строили предположения, только вместо стройных шерлокхолмсовских версий получались у них какие-то загогулины — непонятные и нелогичные. Самой разумной казалась версия кратковременного помешательства профессора. Она объясняла всё!
Бывает же ведь, живет, живет человек, а потом съезжает с катушек… Не бывает, скажете? Еще как бывает! А если не этим, то чем еще можно объяснить то, что человек сам приехал в СССР, сам все создал, а потом сбежал?
Следователь же, то ли от души, то ли по должности, простых решений не принимал и копал глубже. Его интересовали мелочи — как профессор сидел, какой карандаш держал в руке, когда разговаривал, в глаза ли смотрел или в сторону, не заикался ли….
Федосей, как мог, отвечал, причем чаще виноватым пожатием плеч. Что знал — сказал, а чего не было — так что ж об этом говорить?
Потом пили чай с пряниками, мятной сладостью смягчая очевидное разочарование сержанта.
— Ну, может быть, сказал чего на иностранном языке? — по инерции поинтересовался следователь, стряхивая крошки с блокнота. — Может быть, по-польски? Или…
— Что он сказал, я уже вчера и позавчера сообщил, — отозвался Федосей. — Ничего он не говорил… По-иностранному. Только по-русски.
— А как говорил — громко или шепотом?
— Нормально говорил, вот как мы…
— Ну, может, еще что-то? Что-то неважное, не существенное?
Федосей послушно закрыл глаза, восстанавливая в памяти события тех минут. Отчего-то вспомнился вместо профессора товарищ Ягода и настойчивые его вопросы о профессорских странностях. |