Старшая внучка, дочь
Младены, смеялась над старухой во время прогулок по Загребу: <Бабушка, ты
говоришь: <Ну-ка посмотрим, что это за магазин>, - и хозяин, услышав тебя,
бежит открывать дверь, а ты отскакиваешь от него на другую сторону улицы,
чтобы прочитать вывеску - чем здесь торгуют>.
Наш Душан похож на маму,
Ротик, будто вишенка,
А кряхтит, как старый дед,
Наверное, описался...
Иво слушал, как мать укачивала внука, и огромное спокойствие было в
нем. Все в мире было иначе, пока не родился Душан: и синие горы были
другими, и серый туман в лощинах, и шум ручья, стеклянно бьющийся о серый
гранит в урочище Медвещака, - все это раньше существовало отдельно,
жестоко пугая своей красотой, которая исчезнет вместе с ним, с Иво. А
теперь красота мира продлится еще на пятьдесят лет, на жизнь сына, а потом
она перейдет к сыновьям его сыновей и - останется навечно принадлежащей
людям.
<Когда я пишу репортажи, - подумал Иво, - я не нуждаюсь в читателе,
потому что стараюсь выразить свое <я>. И лишь колыбельная невозможна без
слушателя. Сейчас маленькому не нужны слова, сейчас еще бабка поет для
себя - от радости, что у нее такой внук, а потом она сделается творцом,
когда ей надо будет придумать особые слова, чтобы мальчик внимал им и
засыпал без плача. Высшая правда искусства - колыбельная: если младенец
заинтересуется и поверит - он уснет, и автор слов и музыки испытает высшее
счастье... При чем здесь гонорар за строчку? Искусство, если оно истинно,
меряется лишь наслаждением, которое испытал тот, кто отдал>.
Бабка пела тихо, и младенец спал, и спала мать младенца, и Иво
почувствовал, как у него закрываются глаза, словно подчиняясь словам
старухи, и тому однообразному, как извечное спокойствие, ритму, рожденному
высшей гармонией, словно серые клочья тумана в урочищах или постоянный шум
воды на порогах, где по утрам, в водяной пыли, устойчиво стоит мост
сине-желто-красной радуги - пройди сквозь нее, и на всю жизнь будешь
счастливым...
Стружка вилась, как волосы кудрявого младенца, мягко и ниспадающе.
Ладони Мирко ощущали гладкую тяжесть рубанка, вобравшего в себя резкую
остроту стали. Ощущавший боль дерева в лесу, во время рубки, сейчас,
обстругивая ствол сосны, Мирко не чувствовал боли, рождаемой каждым ударом
топора - звонким, протяженным в тяжелом хвойном воздухе, резким, словно
удар колокола по усопшим.
<Никогда не бьют в колокол по тем, кого убивают, - всегда звонят по
умершим, - подумал он, наблюдая, как плавно ложится стружка на пушистый
ковер таких же бело-желтых, пахучих стружек. |