Теперь у Имоджин, однако, была цель, а ради осуществления цели можно было выдержать и нечто большее, чем несколько дней на ногах. Хуже всего было то, что дело не ограничилось одним лишь произнесенным ею «да».
Теперь ей приходилось терпеть Олойхора. Теперь, когда он думал, что сломал ее, он никак не мог удержаться, чтобы лишний раз не причинить ей боль. Но теперь, когда он думал, что сломал ее, она никак не могла его осадить.
Ни единым словом. Только смотреть ему в глаза, не отводя взгляда и думая о своей цели да вот еще о том, что авантюра, в которую он ввязался, перемолола его вернее, чем даже ее. Непременно уделяя ей час‑полтора от своих дневных хлопот, поглаживая ей плечико, дыша ей в волосы, Олойхор воскрешал в ее памяти именно те картины, какие она хотела бы забыть, когда бы ее согласие было искренним. Имоджин быстро сделала это открытие: Олойхор ненавидел ее. Но и любил, конечно, тоже. Не видя ее подле себя, он не мог справиться с потребностью ощущать ее в своем владении. Когда же она оказывалась рядом, искушение отыграть ей эту зависимость оказывалось слишком велико. К тому же очевидно было, что он никогда не простит ей, что не он был ее первоначальным выбором. Вновь и вновь возбуждал в себе старую обиду, словно снова и снова касаясь обнаженного нерва больного зуба. Когда другим казалось, что он шепчет невесте на ухо ласковые слова, на самом деле он напоминал ей о Киме. Перебирая пряди ее волос, он невзначай проводил ногтем поперек ее трепещущего горла, и Имоджин проклинала себя за эти содрогания, за то, что еще не окончательно умерла, за то, что позволяет тревожить себя чему‑то такому, что уже должно быть оставлено за границей, которую она, как ей казалось, перешагнула.
Смерть, смерть. Она по‑прежнему грезила мертвой жизнью, каковой представлялся ей Ким, и которая была прекрасна, тогда как рядом в лице Олойхора улыбалась ей живая смерть.
И даже старинная детская хитрость не приносила ей облегчения. Она не могла прошептать свои волшебные слова, главным образом потому, что ей не было страшно. Совсем. Или скорее ей было страшно как человеку, внезапно утратившему способность ощущать боль. Она думала о смерти как о злой шутке, мелкой пакости, какую она подстроила бы Олойхору, лишив его обладания любимой игрушкой, и более того, вынудив его самостоятельно ее разломать.
Олойхор предал гласности легенду о близнецах. Ухмыляясь в лицо, он поведал о ней и Имоджин, внешне все такой же неподвижной. Легенда сделала понятным многое, в том числе роль, отведенную ей в этой игре изначально. Легенда нужна была Олойхору, чтобы объяснить его поспешный брак с Имоджин, и права, которые он вместе с нею наследовал. Легенда накрыла его плечи невидимым плащом боязливого почтения и делала бестактным вопрос о том, куда девался его рыжий брат. Ибо сказано: один из них – чудовище. А значит, другой, тот, кто герой, должен был принять на себя эту тяготу, страшную мучительную тайну, боль, которую нести до конца дней. «У нас с тобой есть все, чтобы тоже сыграть в эту игру, – сказал Олойхор Имоджин, когда они были наедине. – Но мы оставим неправильного близнеца. Так веселее».
Платье вышло роскошным, именно таким, чтобы удовлетворить представления Олойхора о королевском величии. Величие это, судя по всему, было малоподвижно, статично, сковано тесным – не продохнуть – корсажем на шнурках. Во всей этой бледно‑лиловой, расшитой жемчугом роскоши Имоджин и шагу ступить не могла. Не привыкла она ни к широким юбкам, ни к низким вырезам декольте. Унизанная жемчужинами сетка на иноземный манер с запихнутой туда фальшивой косой, как могла, маскировала отсутствие у Имоджин своих волос. Ей наконец позволили вымыться и, равнодушная снаружи, но трепеща изнутри от сознания и близости цели, она позволила снова произвести над собой весь ритуал невестинского облачения. Сегодня как никогда она чувствовала себя куклой, которую так и этак вертят чужие руки. При иных обстоятельствах платье, возможно, понравилось бы ей. |