|
Недалеко от острога каменщики клали фундамент, возводили храм. Вокруг воеводской избы местные помещики строили, каждый для себя, хоромы на случай сидения в осаде.
Сабурова князья встретили просто, грехами они еще не обзавелись, скрывать им от боярина было пока нечего. Однако, чтобы оказать уважение казанскому воеводе (как-никак едет он от них в Москву), устроили в воскресный день охоту. Дичи кругом в лесах было хоть отбавляй, и воеводы до вечера тешились звериной ловитвой.
Досада Сабурова была велика. Беглый кузнец в Кузьмодемьянске не появился. Сколько ни ждал Данила — нет кузнеца. Стало быть, ударить теперь Буйносова нечем. То и гляди он тебя хлестанет. И еще больше расстроился боярин, когда узнал, что за поимку бунтовщика обещана хорошая награда.
Илья вывел Андрейку за Свияжск, в прибрежный лес, нашел глубокий овраг, на дне которого был густой кустарник, сказал:
— Ложись. До ночи переждем...
— Бежать бы надо, дядя Илья. Ведь найдут!
— Воевода, поди, погоню посла л. Он так же, как и ты, мыслит: беглецы стараются учесать подальше. И догон сейчас, наверное, скачет по всем дорогам. А мы у воеводы под боком пересидим, а ночью ищи ветра в поле.
Летний день длинный, можно бы и поспать, но Илья вроде бы про себя говорит:
— Спать нам нельзя ни в каком разе. Давай шепотком говорить о чем-нибудь.
— Расскажи, за што тебя заковать хотят? Если можно
— Не только можно, но и нужно. Связал нас бог одной веревочкой... Слушай. Родом, Андрейка, я из Тетюшей Сколь себя помню, все время у горна да наковальни стоял Сначала, как ты, в подручных, потом стал кузнецом. А барином моим был князь Бехтерев. Ковал я ему, значит всякую кузнь, парнем был видным. И полюбила меня дев ка из соседнего села. Марфуткой звали ее. Красивее девки в округе не было. Лицо — кровь с молоком, глаза синие как небо, статная словно молодая елочка, ласковая. Же-нился я на ней, и появилась у нас Настенька. Год спустя старый владетель умер, приехал из Москвы молодой. И стал к моей Марфуте липнуть. Меня из кузни выгнал, послал на Волгу бурлачить — плоты гонять. Три года я гонял плоты, сдружился с бурлацкой вольницей, смелость приобрел, ловкость. А барин, подлец, не дремал: поставил Марфу к себе в услужение. В тот год река встала рано, пришел я домой, а жена в слезы. «Житья, говорит, нет, барин насильничать пытался, если далее так пойдет — повешусь». Я осерчал, пришел к барину, показал ему свой увесистый кулак, а он меня по лицу плеткой. Вот тут до сих пор метка осталась. Он, значит, меня плеткой, а я ему* кулаком в висок. А кулак у меня, сам знаешь, словно молот. Барин упал, дрыгнул ногами и отдал богу душу. Поручил я жену и дочку Ермилке, он у меня подручным в кузнице был и вместо меня остался, а сам подался к своим дружкам — бурлачкам. И порешили мы сбиться в ватагу и воевать за правду и волю. Долго рассказывать, но вскоре ватага, где я был атаманом, разрослась до тыщи человек. Приставали к ней все более инородцы: черемиса, чуваша да вотяки. И стали мы громить барские усадьбы, и так прошло пять лет. Ватага моя побольшела раза в четыре, а то и в пять. И послал царь на нас полки, которые разметали нас по лесам. Еще года три скитался я по горам, лесам да удольям, но потом узнал — Марфа моя, заболев, умерла, и меня неудержимо потянуло в родные места. Дочке моей Насте шел двенадцатый год, выдалась она такой же красавицей, как и мать, и решили мы — я, она и Ермил — податься на Каму. Взял меня лаишевский помещик в кузнецы. Ермил, опять же, при мне, и стали мы жить сходно. Вдруг появился на Каме пристав с царским указом: Илюшку-атамана поймать, заковать в железы, а кто на него укажет, тому дать триста рублев награды Пришлось мне бежать в Свияжск. А далее сам все знаешь
— Сколько ей теперь?
— Кому?
— Насте твоей. |