Изменить размер шрифта - +
Я был крайне удивлен, когда узнал, что цензоры из ГДР оставались верны ее принципам даже после распада страны. Цензоры при Старом режиме во Франции, безусловно, разделяли его ценности, в первую очередь, принцип привилегий, даже когда сами им не соответствовали, как, например, в случае с Кребийоном-сыном, писавшим такие романы, которые никогда бы не одобрил сам в качестве уважаемого censeur royal. С точки зрения судей Британской Индии и библиотекарей, составлявших ее каталоги, либерализм нисколько не противоречил империализму. Обнаружить сочетаемость противоречивых элементов культурной системы – значит, как я полагаю, засвидетельствовать ту власть, которую имела эта система над «туземцами». Можно утверждать, что религии черпают силы из своей способности признавать противоречия и осмыслять их, например, помогая своим приверженцам сочетать веру в благого творца с опытом страданий и существованием зла.

Не преуменьшая разочарование и апатию, которые развивались при авторитарных режимах, мне кажется, важно осознать, что авторы и цензоры часто разделяли взгляды на литературу, которую вместе создавали. А она, в трех рассмотренных в книге примерах, не сводилась к созданию художественных вымыслов. В нее входили любого рода книги и всевозможные люди, игравшие роль в создании, распространении и потреблении книг. Авторы были лишь одними из них, первой стадией процесса (авторы писали текст, редакторы, художники и типографы делали книги), а читатели ждали результата на последней. Между ними находились разного рода посредники, каждый со своими связями вне системы, например с кучерами («Танастеса» в каретах контрабандой вывозили из Версаля, чтобы доставить читателям в Париже), или окружными офицерами (они предоставляли информацию, включавшуюся в отчеты о книгах в Индии), или редакторами периодических изданий (которые публиковали рецензии, чтобы повлиять на восприятие «Романа о Хинце и Кунце»). А помимо них, литературу определял более широкий контекст: космополитизм Просвещения и французская культура в XVIII веке, имперское правление и выступавшие против нее националистические движения в XIX веке, борьба за власть по обе стороны фронта холодной войны во второй половине ХX века. В каждом случае характер литературы определяется окружающей культурной средой. Она всегда остается частью социальных систем с уникальными качествами и ключевыми принципами, вокруг которых они складываются: привилегиями во Франции Бурбонов, надзором в Британской Индии и плановой экономикой в коммунистической Восточной Германии.

Такие поверхностные описания вряд ли могут дать представление о злоупотреблениях властью при этих трех режимах. При каждом власть принимала разные формы, вторгалась во все аспекты литературной жизни и делала ее подсистемой общественного порядка. Должны ли мы в таком случае дойти, как некоторые постструктуралистские теоретики, до того, чтобы называть цензурой любое проявление власти и ограничений, включая рыночную экономику в восприятии марксистов и подсознательное в исследованиях фрейдистов? Не думаю. Если понятие цензуры включает все подряд, оно лишается значения. Не стоит его упрощать. Хотя я согласен с тем, что власть осуществляется разными способами, мне кажется, важно провести границу между той властью, которая является монополией государства (или других уполномоченных организаций, например религиозных), и властью, которая распространена в других сферах общества. Цензура, в моем понимании, всегда связана с политикой, и ею распоряжается государство.

Таким образом, дойдя до опасной близости с релятивизмом, я отстраняюсь от него, как делают этнографы во время полевых исследований, сталкиваясь с местными обычаями, которые противоречат их собственным ценностям. Может ли антропологический подход к цензуре сочетаться с приверженностью таким культурно далеким от нее категориям, как свобода слова, закрепленная Первой поправкой к Конституции США? Антропологи часто чувствуют, что разрываются между двумя стремлениями, как две собаки, которые в польском анекдоте встречаются на польско-чешской границе.

Быстрый переход